Сталин и бомба. Советский Союз и атомная энергия. 1939-1956
Шрифт:
В речи на Генеральной Ассамблее ООН 29 октября 1946 г. Молотов атаковал план Баруха как попытку сохранить скрытую атомную монополию Соединенных Штатов. Но ни одна страна, предупреждал он, не может претендовать на такую монополию. «Науку и ее носителей — ученых — не запрешь в ящик и не посадишь под замок на ключ», — сказал он. «Нельзя забывать, — заявил он, — что на атомные бомбы одной стороны могут найтись атомные бомбы и еще кое-что у другой стороны; и тогда окончательный крах всех сегодняшних расчетов некоторых самодовольных, но недалеких людей станет более чем очевидным»{826}. Говоря насчет «еще кое-чего», Молотов имел в виду ракеты{827}. Вспоминая об этой речи много лет спустя, Молотов сказал, что это заявление было его собственной идеей, его никто не инструктировал. Он, однако, чувствовал, что что-то нужно сказать, так как бомбы, сброшенные на Японию, «были, конечно, не против Японии, а против Советского Союза: вот, запомните, что у нас есть. У вас нет атомной бомбы, а у нас есть, — и вот какие будут последствия, если вы пошевелитесь. Но нам нужно было взять свой тон, дать какой-то ответ, чтобы наш народ чувствовал себя более-менее уверенно»{828}. Сталин позже сказал ему: «Ну ты силен»{829}.
Молотов предложил Генеральной Ассамблее, чтобы атомная энергия была включена в схему общего разоружения. Это предложение, вероятно, переносило заключение соглашения на неопределенное время; оно также указывает, что Молотов всерьез не надеялся на запрещение бомбы. В ноябре Барух начал оказывать давление на Комиссию по атомной энергии при ООН, чтобы она утвердила доклад по его плану, хотя и знал, что доклад не будет утвержден единодушно. 30 декабря комиссия проголосовала за принятие плана Баруха 10 голосами «за» при воздержавшихся России и Польше{830}. Так как Советский Союз имел право вето в Совете Безопасности, не было угрозы, что ООН примет этот план. Пятью днями раньше экспериментальный реактор Курчатова достиг критичности, но в то время это было секретом.
После голосования 30 декабря 1946 г. перспективы международного контроля становились все туманнее по мере того, как отношения Советского Союза с его бывшими союзниками продолжали ухудшаться. В июне 1947 г., однако, Советский Союз выдвинул новое предложение, основанное на идеях, предложенных Скобельцыным в октябре. В нем сохранялся призыв к созданию международной конвенции по запрещению атомного оружия и другого оружия массового уничтожения, но теперь предлагалось создать международную контрольную комиссию с правом инспектировать «все установки, связанные с добычей атомного сырья и производством атомных материалов и атомной энергии». Эти установки не становились международной собственностью и не подпадали под международное управление, как предлагалось в плане Баруха, а оставались национальной собственностью. Исследовательские учреждения не подлежали инспекции{831}.
На следующий день Бертран Гольдшмидт, научный советник французской делегации, писал своим коллегам в Париже, что новый советский проект был уступкой со стороны Советского Союза и что он мог бы иметь значение, если бы его предложили годом раньше {832} . К лету 1947 г., однако, международный климат ухудшился, и советский проект не принимали всерьез в Комиссии по атомной энергии; официально он был отклонен в апреле 1948 г. Новый проект был неприемлем для Соединенных Штатов: он был далек от той системы международного контроля, которую предусматривал план Баруха; постоянные члены совета могли воспользоваться правом вето при оценке деятельности Международной контрольной комиссии. Хотя теперь Советский Союз согласился на принятие конвенции о запрещении атомного оружия одновременно с созданием Международной контрольной комиссии {833} , вряд ли Берия или Молотов надеялись на то, что новый проект, с его неизменным пунктом о праве вето, будет принят Соединенными Штатами. Они могли рассчитывать, как писал в своем письме Скобельцын, что проект представит советскую позицию более привлекательной и (что казалось маловероятным) Советский Союз избежит инспекции до создания своей собственной атомной индустрии [201] .
201
Как отмечает Гольдшмидт, советское предложение было похоже но духу на Договор о ядерном нераспространении, который был подписан в 1968 г. См.: Гольдшмидт Б. Предтеча… С. 10.
Перемены в советской политике были слишком незначительными и шли медленно. Нильс Бор надеялся, что международное сообщество физиков сможет привлечь внимание политических лидеров к угрозе, которую представляла атомная бомба для человечества, и что эта общая угроза приведет к сотрудничеству между правительствами. Но возрождения международных научных связей, которое казалось столь возможным летом 1945 г., не произошло. В конце 1940-х гг. ученые из Советского Союза и Соединенных Штатов не получили разрешения на встречу для обсуждения атомной бомбы и ее значения [202] . Дискуссии между учеными имели место только в рамках ООН, и эти дискуссии были сильно ограничены позицией, занятой правительствами на переговорах. Скобельцына, например, держали «на коротком поводке» {834} . Тем не менее его письмо представляется небольшим, но интересным примером того, каким образом дискуссии между учеными могли бы способствовать формированию политики правительства.
202
Федерация американских ученых послала в 1946 г. письма советским ученым с просьбой ответить на ряд вопросов об использовании атомной энергии. Международный отдел Центрального Комитета партии рекомендовал Президиуму Академии наук организовать встречу ученых, получивших такие письма, для выработки согласованного ответа. «Ответы должны соответствовать позиции советских представителей в Организации Объединенных Наций» (М.А. Суслов — А.А. Кузнецову. 3 декабря 1946 г. РЦХИДНИ, ф. 17, оп. 128. Т. I, д. 75. Кузнецов был секретарем ЦК, а Суслов работал в аппарате ЦК).
Какое место было бы отведено международному контролю, если бы Сталина вовремя, до взрыва в Хиросиме, проинформировали, как это предлагал сделать Нильс Бор, о возможности применения атомной бомбы? Даже если бы Сталин получил такую информацию, он все равно стремился бы к бомбе, как я доказываю в главе 6. Реальный вопрос, который поднял Бор, заключался в том, чем была бомба для политических лидеров: инструментом государственной политики или источником общей опасности, которая сближает государства. Для Сталина и Молотова было ясно, что Соединенные Штаты хотят использовать бомбу как инструмент политического давления. Даже если бы администрация Трумэна полностью отказалась от мысли об атомной дипломатии, бомба уже существовала и рассматривалась Сталиным и Молотовым как фактор в балансе сил.
Вопреки предположениями Бора, ни Трумэн, ни Сталин не видели в бомбе источник опасности для человечества. Сталин видел опасность не столько в бомбе как таковой, сколько в американской монополии на нее. По его мнению, создание советской атомной бомбы стало бы разумным решением проблемы. Руководители государства не сомневались в верности подобного решения, и как только оно было принято, все публичные выступления стали служить интересам нового политического курса. Некоторые ученые стали выступать в прессе со статьями, затрагивающими научные и технологические стороны вопроса, но они не пытались анализировать возможные последствия применения атомного оружия{835}. Сталин, по словам Громыко, обращался к проблеме запрещения атомного оружия, комментируя собственные высказывания: «Конечно, я не касался этого вопроса с Курчатовым. Этот вопрос больше политический, чем технологический и научный»{836}. Роль ученых, в сталинском понимании сути вещей, заключалась в том, чтобы они обеспечивали страну тем, в чем она нуждалась, а не излагали свои взгляды на международную политику или на возрастающую роль технологии.
IV
В последние годы второй мировой войны Сталин выбирал между тремя основными направлениями послевоенной политики. Он мог следовать подрывной политике, поддерживая коммунистические партии в Западной Европе и в Азии в их стремлении захватить власть и помогая им, где это было возможно, военной силой. В Москве испытывали определенную склонность к поддержке такой политики и обсуждали способы ее осуществления{837}. И это неудивительно, так как подобная политика явно импонировала тем, кто был заинтересован в социалистической революции. Однако Сталин решил не поощрять революцию в Европе или Азии, так как среди руководства там не было выдающейся личности, отстаивающей эту идею{838}. Поощрять революцию значило идти на развязывание войны с западными союзниками.
Второе возможное направление состояло в продолжении политики сотрудничества с Западом. Ее сторонником был Максим Литвинов, народный комиссар иностранных дел в 1930-е годы, которого сменил Молотов в мае 1939 г., за три месяца до заключения советско-германского пакта. С декабря 1941 г. до весны 1943 г. Литвинов был послом СССР в Вашингтоне, после чего он был переведен в Москву на относительно невысокий пост {839} . Литвинов стремился к послевоенному сотрудничеству между Советским Союзом и Соединенными Штатами, поскольку он считал такое сотрудничество основой мира [203] . Однако в октябре 1944 г. он заявил американскому журналисту Эдгару Сноу, что Великобритания проводит свою традиционную политику баланса сил в Европе и неохотно пойдет на сотрудничество с Советским Союзом, ставшим сильнейшей державой на континенте; «мы, — сказал он, — дрейфуем все больше и больше в одном направлении, противоположном сотрудничеству» {840} . В июне 1946 г. он говорил Ричарду Хоттлетту, корреспонденту Си-Би-Эс в Москве, что в России произошел «возврат к вышедшей из моды концепции безопасности, основанной на расширении территории, — чем больше вы ее имеете, тем выше ваша безопасность». Если Запад уступит советским требованиям, сказал он, «это приведет к тому, что Запад, спустя более или менее короткое время, окажется перед лицом следующей серии требований» {841} . В феврале 1947 г. он сказал Александру Верту, что Россия смогла бы обратить в свою пользу репутацию проводника политики доброй воли, которую она заслужила во время войны, но что Сталин и Молотов не верят, будто добрая воля может стать прочным фундаментом новой политики; «они поэтому и захватили все, что плохо лежало» {842} .
203
В докладе, посланном Молотову из Вашингтона в июне 1943 г., Литвинов настаивал, чтобы Советский Союз установил более тесные контакты с Рузвельтом, который, по мысли Литвинова, охотно шел на сотрудничество с Советским Союзом. См.: Политика США в 1943 году: Взгляд советского посла из Вашингтона// Вестник Министерства иностранных дел СССР. 1990. 15 апр. С. 54–63.
Запись одного из этих разговоров была представлена Сталину и Молотову советскими «органами». Литвинов остался в живых по чистой случайности, как впоследствии заметил Молотов{843}. Однако возможно, что Сталин оставил Литвинова в покое не только ради того, чтобы раздражать Молотова, который ненавидел Литвинова, но также и для того, чтобы держать его в резерве на случай, если понадобится изменить советскую политику; он мог бы тогда использовать Литвинова в качестве символа своего стремления к сотрудничеству. Литвинов был смещен со своего поста в Министерстве иностранных дел в июле 1946 г. в день своего 70-летия, месяц спустя после интервью с Хоттлеттом; он умер в конце 1951 г.{844}
Сталин отверг политику, предлагаемую Литвиновым. Он не рассматривал сотрудничество с Соединенными Штатами в качестве первоочередной цели политики. Она повлекла бы уступки в Германии и Восточной Европе, а он не желал их делать. Он, вероятно, отверг ее на том основании, что внешняя политика сотрудничества с Соединенными Штатами вступила в противоречие с его внутренней политикой усиления контроля над советским обществом. По свидетельству Константина Симонова, который несколько раз после войны встречался со Сталиным для обсуждения политики в области культуры, Сталин боялся повторения восстания декабристов 1825 г.: «Он показал Ивана Европе и Европу Ивану, как Александр I в 1813–14 гг.»{845}. Политика альянса с западными державами затрудняла бы политику «закручивания гаек» внутри страны. Какой бы ни была эта взаимосвязь, международная напряженность шла в ногу с послевоенными репрессиями внутри страны.