Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Статейка Шолохова, как я уже говорил, появилась на страницах «Комсомольской правды» 8 марта. А ответ на нее был обнародован даже быстрее, чем на статью Бубеннова, — 10 марта, то есть через два дня. Под ним стояла подпись того же Симонова.
Ответ был написан в очень решительном тоне. Он, в сущности, завершал дискуссию, о чем автор объявлял с некоторой даже надменностью.
Я убежден, что вся поднятая Бубенновым мнимая проблема литературных псевдонимов высосана из пальца в поисках дешевой сенсационности и не представляет серьезного интереса для широкого читателя.
Именно поэтому я стремился быть кратким в обеих своих заметках и не намерен больше ни слова писать на эту тему, даже если «Комсомольская правда» вновь пожелает предоставить свои страницы для недостойных нападок по моему адресу.
К. Симонов.
Прочитав тогда этот его ответ, я был уверен, что на этом дело не кончится. Что Симонову непременно кто-нибудь возразит. Быть может, далее тот же Шолохов.
Но ответа не последовало. Последнее слово так и осталось за Симоновым.
Этот симоновский поступок казался тогда отчаянно смелым. И не только казался, но и был.
Но эта его смелость все-таки была разрешенной смелостью. И не только потому, что, назначая его редактором «Литературной газеты», Сталин выдал ему некий карт-бланш.
Совершая этот свой смелый поступок, Симонов исходил из предположения, что второй раз кампанию, подобную той, какую он развязал в 49-м году, Сталин больше не развяжет.
Это было даже не предположение, а уверенность. И надо сказать, что кое-какие основания для такой уверенности у него имелись.
На одном из заседаний Политбюро, где в очередной раз решался вопрос о присуждении Сталинских премий, Симонов стал свидетелем неожиданного спектакля, который перед ними разыграл Сталин.
Обсуждали роман Ореста Мальцева «Югославская трагедия». И тут Сталин вдруг (а может быть, и не вдруг) увидал, что вслед за фамилией автора этого романа «Мальцев» в скобках стоит другая — «Ровинский». Он, естественно, решил, что в скобках обозначена еврейская фамилия автора «Югославской трагедии». И, к изумлению всех присутствующих, разразился по этому поводу таким монологом:
— Почему Мальцев, а в скобках стоит Ровинский? В чем дело? До каких пор это будет продолжаться? В прошлом году уже говорили на эту тему, запретили представлять на премию, указывая двойные фамилии. Зачем это делается? Зачем пишется двойная фамилия? Если человек избрал себе литературный псевдоним — это его право, не будем уже говорить ни о чем другом, просто об элементарном приличии. Человек имеет право писать под тем псевдонимом, который он себе избрал. Но, видимо, кому-то приятно подчеркнуть, что у этого человека двойная фамилия, подчеркнуть, что это еврей. Зачем это подчеркивать? Кому это надо? Человека надо писать под той фамилией, под которой он себя пишет сам. Человек хочет иметь псевдоним Он себя ощущает так, как это для него естественно. Зачем же его тянуть, тащить назад?
Вот и вся моя запись по этому поводу. Добавлю, что Сталин говорил очень сердито, раздраженно, даже, я бы сказал, с оттенком непримиримости к происшедшему...
Это заседание Политбюро происходило в марте 1952 года. Но реплика Сталина — «В прошлом году уже говорили на эту тему», — показывает, что отрицательное отношение Сталина к «раскрытию скобок» и в марте 51-го, когда Симонов отвечал Бубеннову и Шолохову, было ему уже известно.
В свете происходивших в стране событий многое, конечно, тут было ему неясно. При всей своей слепой вере в Сталина не мог лее он не видеть, не замечать того, что происходит вокруг:
Внезапная гибель Михоэлса, которая сразу же тогда вызвала чувство недоверия к ее официальной версии; исчезновение московского еврейского театра; послевоенные аресты среди писавших на еврейском языке писателей; появление вслед за псевдонимами скобок, в которых сообщались фамилии; подбор людей, попавших в статью «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», по тому же признаку; различного рода попущения действующим в этом направлении доброхотам, иногда делавшим или пытавшимся делать на антисемитизме собственную карьеру, — все это, однако, не складывалось в нечто планомерное и идущее от Сталина. Мне, например, в его антисемитизм верить не хотелось: это не совпадало с моими представлениями о нем, со всем тем, что я читал у него, и вообще казалось чем-то нелепым, несовместимым с личностью человека, оказавшегося во главе мирового коммунистического движения.
А все-таки чувствовалось, что происходит нечто ненормальное...
...При том отношении к Сталину, которое у подобных мне людей продолжало в те годы оставаться почти некритическим, мы в разговорах между собою не раз возвращались к тому, кто же закоперщик этих все новых и новых проявлений антисемитизма. Кто тут играет первую скрипку, от кого это идет, распространяется? Кто, используя те или иные неблагоприятные для евреев настроения и высказывания Сталина, существование которых мы допускали, стремится все это гиперболизировать и утилизировать? Разные люди строили разные предположения, подразумевая при этом то одного, то другого, то третьего, то сразу нескольких членов тогдашнего Политбюро...
И вот, наконец, все разъяснилось:
...Сам Сталин, может быть, к чьему-то неудовольствию, но к радости большинства из нас, недвусмысленно заявил, что если есть люди, которые уже второй год не желают принимать к исполнению, казалось бы, ясно выраженное им, Сталиным, отрицательное отношение к этим двойным фамилиям, к этому насаждению антисемитизма, то сам он, Сталин, не только далек от того, чтоб поддерживать нечто похожее, но счел нужным при нас с полной ясностью высказаться на этот счет и поставить все точки над «и», объяснив, что это идет не от него, что он этим недоволен, что он это намерен пресечь.
Но дальнейшее развитие событий заставило его отказаться от этого объяснения и найти другое, более правдоподобное:
Просто Сталин сыграл в тот вечер перед нами, интеллигентами, о чьих разговорах, сомнениях и недоумениях он, очевидно, был по своим каналам достаточно осведомлен, спектакль на тему «держи вора», дав нам понять, что то, что нам не нравится, исходит от кого угодно, но только не от него самого. Этот маленький спектакль был сыгран мимоходом. Сколько-нибудь долго объясняться с нами на эту тему он не считал нужным и был прав, потому что мы привыкли верить ему с первого слова.
Итак, спектакль. Но для чего? С какой все-таки целью этот спектакль был разыгран?
Поначалу Симонов предполагал, что Сталин хотел таким образом отмазаться от гнусной кампании 49-го года, дав понять, что ничего подобного больше не повторится. Но не прошло и года, и все повторилось в еще более разнузданном, совсем уже жутком варианте. И тут уже совсем нельзя было ничего понять:
В голове была полная сумятица. С одной стороны, я хорошо помнил, как совсем недавно в моем присутствии Сталин выступал против антисемитизма, я слышал это своими ушами. И вдруг эти врачи-убийцы, этот список с преимущественно еврейскими фамилиями, эти обличения в связи с «Джойнтом», вся та муть, которая поднялась со дна вокруг этого.
Врачи-убийцы — страшнее, кажется, придумать было невозможно. Все, начиная от самой формулировки, было намеренно рассчитано на огромный резонанс, на то, что люди, хоть немного поддавшиеся на это, хоть в какой-то степени этому поверившие, станут людьми со сдвинутыми мозгами, людьми, боящимися повседневно за собственную жизнь, за собственное здоровье и, что еще страшнее, за здоровье своих детей. В общем, было ощущение, что последствия всего этого могут оказаться поистине невообразимыми. Я мысленно спрашивал себя: что же произошло? Что Сталин? Что, он сознательно обманывал нас тогда, когда говорил совершенно обратное тому, что делалось (тут не приходилось сомневаться) по его прямому указанию и разрешению теперь, или он был искренен и тогда, и теперь? И верны те страшные, робко просачивавшиеся слухи о каких-то смещениях в его психике?
Версия о каких-то смещениях в психике вождя в последние годы (или месяцы?) его жизни бытует по сей день. И не только на уровне слухов. Ее всерьез высказывают порой даже солидные ученые, историки:
Думается, что масштабы антисемитизма, которые имели место в СССР в начале 1953 года, были предельно допустимыми в рамках существовавшей тогда политико-идеологической системы. Дальнейшее следование тем же курсом, не говоря уже о проведении еврейской депортации, поставило бы страну перед неизбежностью радикальных политических и идеологических преобразований (легализация антисемитизма, а значит, и введение расовой политики, отказ от коммунистической идеологии, освящавшей государственное единство советских народов, и т.д.), чреватых самыми непредсказуемыми последствиями. Ибо зверь стихийного антисемитизма мог вырваться на свободу, и тогда страна погрузилась бы в хаос национальных и социальных катаклизмов. Подобная перспектива, разумеется, Сталина не устраивала. Да и по складу своего характера он не решился бы открыто выступить против евреев, хотя в душе, особенно в последние годы жизни, мог быть, что называется, патологическим антисемитом. Поэтому вождь, ревностно оберегавший свой революционный имидж; большевика-ленинца, был обречен переживать муки психологической амбивалентности, которая, возможно, и ускорила его конец.
В подтверждение верности и даже неоспоримости этой своей «научной» гипотезы историк приводит такой факт:
Показателен в этой связи эпизод, описанный композитором Т.Н. Хренниковым. В конце 1952 года Сталин, в последний раз присутствовавший на заседании комитета по премиям своего имени, совершенно неожиданно заявил: «У нас в ЦК антисемиты завелись. Это безобразие!»
Какие-то смещения в психике у Сталина, может быть, и были. Но что касается мук «психологической амбивалентности», которые он якобы был «обречен переживать» и которые ускорили его конец, то ничего подобного уж точно не было. И на это, между прочим, указывает как раз тот самый эпизод, о котором рассказал Т.Н. Хренников и на который ссылается наш ученый историк:
...Последняя встреча была в декабре 1952 года, за 2—3 месяца до смерти Сталина, мы сидим, обсуждаем (а вел всегда Политбюро Маленков, а Сталин сидел в сторонке, не имел вроде бы к этому отношения), — и вдруг Сталин говорит: «Товарищ Маленков, у нас что, в ЦК антисемиты завелись?! Это же безобразие, это же позорит нашу партию!» И такой произнес монолог, а в это время было «дело врачей», шла такая антисемитская атмосфера. Мы переглянулись с Фадеевым: оказывается, Сталин ничего не знает, что происходит. А здесь уже дело доходило почти до того, что собирались евреев вывозить из Москвы. Маленков говорит: «Мы из слов товарища Сталина должны сделать далеко идущие выводы». Я пришел домой, у меня жена еврейка, и я говорю: «Клара, Сталин ничего, оказывается, не знал об этом. Только что он говорил о том, что это позор для партии. Все изменится, все!»... Мы думали, что со следующего дня все изменится, а ничего не изменилось, а стало все ухудшаться и ухудшаться. И только смерть Сталина помешала тому позорному явлению, которое могло бы быть, для нашей страны, для нашей партии. Если бы Сталин остался жив — и депортацию бы совершили евреев, и так далее, и я бы поехал с Кларой в Биробиджан или куда-то еще.
Он был великий артист... Он делал все, потому что без его слова ничего в нашей стране не делалось. Но он все сваливал, все плохое и негативное, на своих помощников. Потом он их убирал, расстреливал к черту и всё, а он такой Бог, нетронутый. И я понял это актерство Сталина, потому что до его смерти все ухудшалось и ухудшалось.