Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сталин и писатели Книга первая
Шрифт:

уже в этих — начальных — строчках содержится намек на некое сродство поэта и властителя: они оба — каждый по-своему — воплощают в себе некое историческое начало, вектор исторического процесса.

«Как век стоял его верстак», — говорит поэт об «артисте», в облике которого легко угадывается сам автор. И почти теми же словами — о Сталине: «Столетья так к нему привыкли, как к бою башни часовой».

И хотя поэт и ощущает свою малость в сравнении с человеком, каждый поступок которого «ростом с шар земной», но в то же время он утверждает и некое их равенство. Равенство, основанное на какой-то таинственной связи, существующей между этими двумя «полюсами мироздания»:

И этим гением поступка Так поглощен другой, поэт, Что тяжелеет, словно губка, Любою из его примет. Как в этой двухголосной фуге Он сам ни бесконечно мал, Он верит в знанье друг о друге Предельно крайних двух начал.

На первый взгляд, не совсем понятно, можем ли мы с уверенностью утверждать, что поэт («артист»), о котором идет тут речь — не кто иной, как сам автор: если он говорит о себе, то почему в третьем лице? Однако никаких сомнений в том, что Пастернак разумел тут именно себя, ни у кого никогда не возникало. Да он и сам не делал из этого тайны: прямо написал однажды, что в этом стихотворении «разумел Сталина и себя». И пояснил, что это была

…искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон.

(Борис Пастернак. Собрание сочинений в пяти томах, т. 2, стр. 620.)

Как видим, мысль о Пастернаке и Сталине как о двух полюсах, двух крайних точках мироздания внушил своим интерпретаторам сам Пастернак. Но, в отличие от них, в его представлении эти два «крайние начала» не просто противостоят друг другу: между ними существует некая мистическая связь.

Строки о поэте, который «тяжелеет, словно губка, любою из его примет», как и приписка Пастернака к «письму товарищей» по поводу смерти Аллилуевой, содержат в себе некое — уже новое! — обещание. Они довольно прямо намекают на то, что поэт уже забеременел («тяжелеет») заданной ему темой, что цитируемое стихотворение — лишь первый подступ к ней: полное воплощение и разрешение этой грандиозной темы — впереди.

Тут Пастернак, быть может, и слегка лукавил. Но вера его «в знанье друг о друге предельно крайних двух начал» была искренней.

Сталин, однако, на эту пастернаковскую попытку «окликнуть с одного полюса мироздания — другой полюс» никак не отозвался. И это как будто подтверждает мысль С. С. Аверинцева о невозможности диалога между поэтом и носителем верховной власти.

В реальности, однако, все было гораздо сложнее. На самом деле Сталин и Пастернак все-таки вели между собою некий диалог. И продолжался он не те несколько минут, в течение которых длился так грубо оборванный Сталиным их телефонный разговор.

Этот напряженный, полный намеков и умолчаний, но тем не менее достаточно внятный для обоих диалог они вели друг с другом не минуты, не часы и не дни, и даже не месяцы, а годы.

* * *

Но тут возникает такой вопрос: а почему, собственно, после того, как Маяковский покончил с собой, не оправдав надежд Сталина на то, что именно он станет главным его воспевателем, вождь обратил свой взор именно на Пастернака? Неужели он и впрямь считал, что, кроме этого «небожителя», нет других кандидатов на освободившуюся вакансию первого поэта?

у самого Пастернака на этот счет не было ни малейших сомнений. Он был уверен, что ни о какой другой кандидатуре тут не могло быть и речи просто потому, что Сталин, — конечно! А как же иначе? — придерживается того же «гамбургского счета», из которого в своих представлениях о распределении мест на российском Парнасе исходит он сам.

А он еще в 1921 году высказался об этом так:

Нас мало. Нас, может быть, трое Донецких, горючих и адских Под серой бегущих корою Дождей, облаков и солдатских Советов, стихов и дискуссий О транспорте и об искусстве. Мы были людьми. Мы эпохи. Нас сбило и мчит в караване… И — мимо! — Вы поздно поймете…

Комментаторы полагают, что третьим в этой плеяде тогда — в 1921 году — он числил Асеева. Но два года спустя на подаренном Цветаевой экземпляре своей книги «Темы и вариации», куда вошло это стихотворение, он написал:

Несравненному поэту Марине Цветаевой. «Донецкой, горючей и адской».

Ну, а что касается первых двух, тут ни у кого никогда не было никаких сомнений.

Сомнения могли быть только насчет того, кого из них двоих числить первым, а кого — вторым.

Борис Леонидович бессчетно возвращался к одному и тому же воспоминанию.

Московской ночью, бредя откуда-то из гостей, он и Маяковский присели на скамейку безлюдного в этот поздний час Тверского бульвара.

Я был тогда очень знаменит, — рассказывал Пастернак. — Мы сидели молча, и вдруг Маяковский попросил:

— Пастернак, объявите меня первым поэтом. Ну что вам стоит.

И, помолчав, добавил:

— А я сейчас же объявлю вас вторым.

Из-за частых повторений (кстати, для Пастернака несвойственных!) я запомнил этот рассказ дословно.

(Василий Ливанов. Невыдуманный Борис Пастернак. Воспоминания и впечатления.)

Пастернак, в отличие от Маяковского, титулу «первого поэта» особого значения не придавал. Когда случалось ему заговорить на эту тему, о самом понятии этом неизменно отзывался пренебрежительно. Даже с легким презрением.

Но для Маяковского он делал исключение.

Вот в письме к Цветаевой (23 мая 1926 г.) он пишет, что хочет заслонить ее от этого нелюбимого, как он говорит, словосочетания — «первый поэт»:

Ты — большой поэт. Это загадочнее, превратнее, больше «первого». Большой поэт — сердце и субъект поколения. Первый поэт — объект дивованья журналов и даже… журналистов. Мне защищаться не приходится. Для меня, в моем случае — первый, но тоже и большой как ты, т.е. таимый и отогреваемый на груди поколеньем, как Пушкин между Боратынским и Языковым — Маяковский. Но и первый.

(Марина Цветаева — Борис Пастернак. Письма 1922—1936 годов. М. 2004. Стр. 209.)

Но и Маяковский, неизменно стремившийся быть первым, для Пастернака тоже готов был сделать исключение.

Выступая 23 марта 1927 года на диспуте «ЛЕФ ИЛИ БЛЕФ?», он процитировал критика А. Лежнева:

«Маяковский, конечно, не только поэт, но вождь, глашатай, даже теоретик школы. Этим он коренным образом отличается от Пастернака… Эпоха, в зависимости от своих требований, ставит то одного, то другого в главный фокус литературы. Когда время ломки искусства… выдвигает вперед футуризм и его знаменосца Маяковского, Пастернак остается в тени…

И тут же, же от себя, Владимир Владимирович добавил:

Когда время выдвигает Пастернака, Маяковский остается в тени.

(Владимир Маяковский. Поли. собр. соч. Том двенадцатый. М. 1959. Стр 336.)

После доклада Бухарина на Первом писательском съезде, после командировки в Париж на съезд писателей-антифашистов, где весь зал при его появлении встал, а потом, после его выступления провожал долго не смолкающей овацией, у Пастернака были все основания считать, что теперь время выдвинуло его, а Маяковский ушел в тень. И вот — сталинские слова вновь все расставили по своим местам. Сама эпоха устами вождя выдвинула Маяковского «в главный фокус литературы», а он, Пастернак, теперь, наконец, опять уйдет в тень.

Поделиться с друзьями: