Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После небольшой паузы Сергей Петрович спросил:

— Ну что, товарищи, еще не устали?

— Нет, нет, что вы, расскажите нам еще что-нибудь; нам интересно и полезно вас послушать, — загалдело несколько голосов.

— Надеюсь, я не запугал вас своими тяжелыми воспоминаниями. Как ни тяжел тюремный режим, в общем-то он не продолжителен. Продержат вас в тюрьме максимум девять месяцев-год, пока не закончится следствие и не придет из Москвы от Особого совещания окончательный приговор по вашему делу. Но впереди еще не меньше девяти, а то и больше лет пребывания в трудовом исправительном лагере. Вот тут-то и потребуется от вас немало находчивости и изобретательности, чтобы не загнуться до конца срока. И мне хочется дать вам несколько советов. В чем главная трудность лагерной жизни? В том, что если вы физически слабы, вы можете преждевременно погибнуть от непосильного труда. Ибо всякое невыполнение норм выработки влечет за собой уменьшение хлебного пайка, основного продукта питания, до минимума — до 200 грамм вместо 900. Получается заколдованный круг: чтобы заработать полный хлебный паек, нужно работать через силу, а это приводит к быстрой потере здоровья, что в свою очередь влечет за собой невыполнение задания; в результате вы садитесь на голодный паек хлеба. Человеку со слабым здоровьем трудно вырваться из этого заколдованного круга, и очень скоро он становится дистрофиком или туберкулезником. Людям, которые на воле занимались физическим трудом, легче приспособиться к трудностям лагерной жизни. Вам же, работникам умственного труда, будет несравненно труднее, и поэтому придется хорошенько пошевелить мозгами, чтобы не пасть жертвами лагерного режима. Прежде всего, вы должны решительно порвать с вашей интеллигентской психологией, критически пересмотреть моральный кодекс, сложившийся в процессе вашего воспитания. Ваши представления о нравственности, чести, долге, словом, все, что объединяется понятием «гнилая интеллигенция», должно быть решительно отброшено. Если ты невиновен, а тебя держат в клетке, то в борьбе за существование даже самые нечестные приемы и уловки становятся морально оправданными. В тюрьме это труднее. На моем горьком опыте вы видели, что поневоле приходится смиряться, каяться в мнимых грехах, но этого требует инстинкт самосохранения. В лагере же у вас будет больше возможностей для маневрирования. Перефразируя изречение Маркса, можно сказать: «Лагерное бытие определяет лагерное сознание». Это значит, если вся система лагерного режима направлена против тебя, делай все, чтобы сохранить жизнь и здоровье — ловчи, хитри, изворачивайся, избегай гибельной и опасной для тебя работы, но делай это так тонко, чтобы в неравной борьбе не сломать себе шею. Чрезмерное усердие в работе, равно как и открытое, прямое увиливание от нее, одинаково чреваты тяжелыми последствиями для лагерника. Безропотное подчинение приказам и распоряжениям начальства толкает на путь еще большего «соковыжимания» из заключенного. А открытое неповиновение, отказ от работы, не говоря уж о подстрекательстве к насильственным действиям, может совсем плохо для вас кончиться. К вам применят изоляцию в лагерной тюрьме, будут зверски избивать, лишат пищи и воды. Вас искалечат, изуродуют или же отправят в каменный карьер с каторжным режимом. Трудно даже представить, какие пытки способна придумать фантазия лагерных садистов. Поэтому вы должны постоянно лавировать между двух зол, выбирая меньшее, искать разные лазейки и даже иногда прибегать к очковтирательству. Тут часто помогает дружба с бригадиром, который может записать вам в рапорте липовую полную норму выработки вместо фактически сделанной наполовину или даже на четверть. Есть еще один резерв, который вы можете использовать — это «заболеть». В этом отношении полезно поучиться у уголовников. Среди них встретите настоящих «профессоров», до тонкости постигших науку, как «заболеть» любой болезнью, которая даст вам право на освобождение от тяжелой работы. Помните, если вы не отрешитесь от взглядов интеллигента, ваша песня спета. Вдумайтесь хорошенько: с вами поступили подлейшим образом, ни за что, ни про что схватили за шиворот, бросили в тюрьму, в лагерь и обращаются как с собаками. Разве это злодеяние не освобождает вас от всяких моральных обязательств по отношению к палачам?

Глава VII

Тревожные события

— На прогулку! — открывая дверь, объявил тюремный надзиратель. Все поднялись с пола, с удовольствием предвкушая возможность размяться, вырваться из душной, пропитанной людским потом, камеры на свежий воздух.

— Построиться парами, руки за спину и соблюдать тишину во время прогулки! — скомандовал начальник. — За малейшее нарушение правил немедленно будете возвращены в камеру.

Наш путь проходил по подвальному коридору до угла, оттуда по лестнице на первую площадку, затем сворачивал вверх на вторую площадку, находящуюся на уровне первого этажа, и мы выходили во дворик. На всех углах нашего следования и на поворотах стояли надзиратели, которые условными знаками, жестами, звуками «тсс… тсс… тсс…» давали знать друг другу, не идет ли нам навстречу другая партия заключенных, возвращающаяся с прогулки. Если такая встреча была неминуемой, наблюдавший сверху надзиратель теми же средствами предупреждал об этом нашего «вожатого», посматривавшего наверх, и нашу группу загоняли под лестницу, пока не освободится путь.

Наконец, мы вышли в небольшой дворик, покрытый асфальтом и окруженный четырьмя кирпичными стенами трехметровой высоты. Небо было безоблачное. Свежий воздух глубоко проникал в легкие, истосковавшиеся за ним в удушливой атмосфере камеры. Мы образовали кольцо, вращающееся по кругу. Процессия шествовала в полном молчании. В стороне в углу стоял страж, наблюдавший за порядком. Увы, прогулка была недолгой. Нас снова загнали в камеру.

Был конец июня. В камеру к нам никого больше не подселяли — не было уже никакой возможности втиснуть хотя бы одного человека. Мы были абсолютно отрезаны от внешнего мира. Сквозь разбитое зарешеченное оконце доносились еле слышные звуки громкоговорителя, но сколько мы ни напрягали слух, нельзя было разобрать ни единого слова. Наши попытки узнать, что делается за стенами тюрьмы, у приставленных к нам надзирателей ни к чему не приводили. Они, конечно, знали о положении на фронте, но держались с нами сугубо официально. Как потом мы узнали, надзиратели шпионили друг за другом и о малейших попытках завязать связи с заключенными доносили начальству.

Однажды ночью, когда мы уже спали, снаружи в камеру прорвался пронзительный крик. Все проснулись. Чтобы мог значить крик? Ясно было одно — кого-то вытащили во двор и зверски избивали. По временам нечеловеческие вопли сменялись истерическими причитаниями: «Что вы делаете, гады? За что бьете? Ой, ой, ой! Люди, спасите, меня убивают!»

Прошло еще несколько минут, и крики, переходящие то в мольбу, то в проклятия, наконец, затихли. Долго мы не могли успокоиться.

Медленно и томительно однообразно тянулись дни. С нетерпением ждали мы каких-то перемен, наивно полагая, что вот-вот произойдет чудо, и мы снова будем на свободе. Киевские тюрьмы были уже забиты до отказа. Как впоследствии мы узнали, за несколько дней после начала войны в Киеве было арестовано не менее пятнадцати тысяч человек, в то время как емкость всех тюрем города была рассчитана на тысячу заключенных.

Однажды мы, как обычно, сидели в своем подвале, подпирая стены спинами и убивая время в беседах. Внезапно сильный удар разорвавшейся невдалеке бомбы потряс воздух, и в напряженном выжидании мы инстинктивно припали к полу. За первым взрывом последовал второй, более мощный, а затем третий, настолько оглушительный, что, казалось, бомба упала где-то рядом. Не было сомнения, что немецкий летчик метил в здание НКВД. Больше взрывов не было, налет прекратился.

Ежедневно часов в одиннадцать вечера в камеру заходил дежурный. Мы выстраивались в два ряда, а он, держа список в руке, называл фамилии. При каждом громком «есть» или «я» он пристально вглядывался в лицо, как бы стараясь запечатлеть его в памяти. После проверки мы сразу же укладывались спать. В камере наступала тишина, мы погружались в сон.

Как-то мы проснулись от странного шума, доносившегося со двора тюрьмы. Мы ломали себе голову, что бы это могло значить. Шум этот очень походил на звон разбиваемого стекла. Да, сомнения не было, — бьют стекла. Но кто, с какой целью? Если бы это был мятеж, вся тюрьма гудела бы от волнения, всполошилась бы администрация, забегала бы по двору стража и, наконец, дело дошло бы до стрельбы. Но ничего подобного не было. А звон тонкий, металлический, дребезжащий, между тем продолжал дрожать в воздухе, и не оставалось сомнения, что где-то там разбивали стекла.

— Знаете, что это? — сказал кто-то. — Это уничтожают фотонегативы. За последние годы их, вероятно, накопилась масса, и они лежали бы себе преспокойно в тайниках НКВД, если бы не война. А не кажется ли вам, что лихорадочная ликвидация фотонегативов в ночной тиши в какой-то мере связана с предстоящей эвакуацией тюрьмы и поэтому НКВД спешно уничтожает хлам, который не представляет особенной ценности?

Трудно было сказать, насколько это предположение было верным.

Ночь была какая-то тревожная, беспокойная. Только мы заснули, как кто-то снова нас разбудил. Это был Крамаренко, до ареста — бухгалтер.

— Вы слышите запах дыма? Что-то горит, — сказал он.

Действительно, к удушливому насыщенному человеческим потом и испарениями воздуху примешивался проникающий со двора запах дыма. Неужели пожар? Все заговорили разом, с тревогой втягивая в себя воздух.

— Успокойтесь, товарищи! — стараясь перекричать всех, сказал Крамаренко. — По-моему, пахнет горелой бумагой. Уж не жгут ли архивы с делами заключенных? Сколько же это тонн бумаги! Наверно, не одна комната забита ею до отказа. Ведь столько людей прошло через это «чистилище». Но какая все-таки необходимость уничтожать на кострах такой ценный для НКВД материал? — продолжал вслух размышлять Крамаренко. — А впрочем, они жгут, вероятно, только копии, подлинники же хранятся в Москве на Лубянке, — решил он наконец. — О том, что все материалы по делам заключенных отсылаются в главное управление НКВД СССР, а на местах остаются только копии, я по секрету слышал от заведующего кадрами в нашей школе.

— Мне кажется, — вмешался Еремеев, — они боятся, чтобы эти материалы, компрометирующие их и разоблачающие их позорную деятельность, не попали в руки немцев, если те, не дай Бог, займут Киев.

Предположение Еремеева о возможности оккупации Киева немцами возмутило всех нас. Нам настойчиво годами внушали мысль о колоссальной мощи СССР, о высоком уровне военной техники, о высоком моральном и боевом уровне нашего солдата. Поэтому мы не сомневались в быстрой победе над немцами.

— А я и не утверждаю, — возразил Еремеев, — что немцы обязательно займут Киев. Но полагаю, что НКВД поступает осмотрительно, заранее предпринимая меры предосторожности.

Видимо, НКВД не исключает возможности эвакуации на восток. Вот и избавляется заранее от ненужного хлама, поспешно сжигая накопившиеся архивы. Да, предположение Гончарова о том, что сейчас разбивают негативы, а их десятки тысяч, в связи с возможной срочной эвакуацией тюрьмы, пожалуй, соответствует действительности. Впрочем, ближайшее будущее все прояснит.

Глава VIII

Первый допрос

Прошло уже восемь суток после моего ареста. Тридцатого июня поздно вечером, когда мы уже укладывались спать, дверь в камеру открылась и вошел надзиратель с листком бумаги.

— Кто тут Ильяшук?

— Я, — отвечаю.

— На допрос к прокурору!

Я поднялся, но почувствовал от волнения такую слабость, что еле удержался на ногах. «Пошли!» — скомандовал конвоир. Мы вышли во двор. Было темно. Только над служебным входом в тюрьму тускло поблескивала лампочка. Конвоир не отпускал меня ни на шаг, крепко сжимая мою левую руку. Быстро пробежав двор, мы вошли в кабинет прокурора. За столом, накрытым красным сукном, сидел прокурор Андреев, возможно, тот самый Андреев, который подписал ордер на мой арест. Позади на стене висел портрет Сталина во весь рост. С обеих сторон над ним склонялись красные шелковые знамена с позолоченными наконечниками и кистями на витых шнурах. Несмотря на все старания придворных художников изображать Сталина на тысячах портретов в образе мудрого мыслителя, гениального вождя всего человечества, я не мог его воспринимать иначе как диктатора, жестокого маньяка, в своей подозрительности готового «ради блага человечества» утопить его в крови. Его низкий лоб, нависшие густые брови, глубоко запавшие глаза, казалось, еще резче подчеркивали нутро палача. Его глаза смотрели на меня зловеще, будто заранее выносили мне смертный приговор.

Поделиться с друзьями: