СТАНЦИЯ МОРТУИС
Шрифт:
Антон же, на мой взгляд, бывал попросту желчен и потому недоброжелателен по отношению к своей стране, упрямо отрицая реальные социальные завоевания народа. Как будто его самого не обучали грамоте бесплатно! А этот неблагодарный всячески раздувал временные недостатки, зачастую смакуя их, да еще злорадно разглагольствовал о Свободе и прочих высоких, но спекулятивных материях. Что ж, мне казалось, что прав я; он, естественно, считал правым себя, так часто бывает в жизни. Но какими-бы горячими не бывали порой наши споры, во имя старой дружбы мы всегда готовы были простить друг другу наши заблуждения. Со временем, однако, выяснилось, что кроме дружбы нас объединяло - разногласиям вопреки - и кое-что другое, и этим другим было крепнущее стремление самим совершить Поступок, сделать что-либо полезное для общества. Очевидно, это не вполне осознанное желание как-то помочь страждущему человечеству, могло под влиянием внешних обстоятельств не только никак себя не проявить, но и обратиться в свою противоположность; правда, такая опасность казалась слишком далекой, чтобы с ней по-настоящему считаться. В нас просыпался социальный инстинкт и мы уже ощущали ветер времени, его пока еще легонькое, но неослабевающее, с каждым днем все более властно заявляющее о себе дыханье. Потому не удивительно, что перед нами само собой вырастал вопрос: Как, какими конкретно средствами можно воздействовать на ход текущих событий, не выходя при этом за рамки существующих законов? Ни у меня, ни у Антона не находилось на него ответа. С учетом нашего возраста и существующего (и тогда, и поныне, - разница лишь в оттенках) государственного строя, трибуной самовыражения для нас могла стать только комсомольская трибуна, но как было совладать с возникавшими сомнениями? Антон, так тот вообще откровенно презирал Комсомол. Да что у меня может быть общего с этой официальщиной, посмеивался он, довольно и того, что я исправно плачу членские взносы, не хватало еще перерождаться в подпевалу этих гребаных активистов, спят и видят себя в кресле главного пропагандиста. То ли товарища Стуруа, то ли товарища Суслова, или вообще геноссе Геббельса - какая им разница. Да я перестану уважать себя, приятель, если свяжусь с этими прохвостами (я привожу по смыслу примерную его тираду). Послушай, дружище, какую ерунду болтают вслух эти всезнайки, когда вякают, к слову, о живописи. Они ведь и сегодня, после Малевича, Кандинского и Дали, предают анафеме абстракционизм и сюрреализм, лживые святоши, а я думаю, что крайне глупо и смешно, кабы не так грустно, прикрывать из ханжества, косности и страха целые направления в искусстве, наклеивать на художников идиотские ярлыки, мешать им работать, а по прошествии некоего исторического периода, кстати не очень длительного, в глубине души сожалеть о собственной тупости и все равно попирать всё свежее и новое из ложно понятых престижных соображений. Художники-то за это время сходят на нет. И вообще, добавлял бывало он, мне претит цензура, ведь Они и сами не верят в то, во что заставляют верить нас. Все комсомольские лидеры - отъявленные лицемеры, пробу ставить негде. Вот возьми типичного комсомольского вожачка (говоря это, он обычно, злобно хихикая, выворачивал руки лодочкой, ладонями вверх), возьми и подумай (тут он прекращал хихикать), что они сами избрали бы для украшения стен своей личной квартиры, если конечно не побоялись бы, какую-нибудь отмеченную высокими премиями халтуру, изображающую трактористов в поле во время страды, или полотно кисти сумасбродного Сальвадора? Чепуху они городят только нам на потребу, они не сумасшедшие, не беспокойся, и знают истинную цену своим словам, да и цена картины в долларах им и их женам не безразлична, она-то и решает, если хочешь знать. Да там так привыкли молчать, что не желают признавать даже очевидное, лишь бы для них ничего не изменилось. Вот ты о наркомании толкуешь, возмущаешься, а Они даже само ее существование боятся признать официально, не то что с ней бороться (так оно и было, немало воды утекло пока проблему "заметила" пресса). А сколько сукиных детей богатеет на торговле этим зельем, и что-то не видно, чтобы их становилось меньше. И стражи порядка тоже хороши - рыльце в пуху! А скажешь правду погромче - неприятностей не оберешься.
Таким вот образом он тогда рассуждал, и, сказать честно, переспорить этого "горластого критикана" мне бывало нелегко.
Эх, Антоша, Антон, старый друг. В твоих рассуждениях было немало истины, но шестое чувство подсказывало мне, что ты излишне эгоцентричен для правдолюбца и жизнь впоследствии это подтвердила. А был ты довольно избалованным и в некоторых отношениях весьма необязательным молодым человеком, явно предпочитавшим слово "хочу" слову "надо". Моралисту, строящему из себя ангела-хранителя высоких гуманитарных идеалов, следовало бы быть несколько менее самовлюбленным. Тебе, скажем, ничего не стоило проникнуть на какой-нибудь шикарный фестивальный фильм, оставив друга у входа в кинотеатр в толпе обездоленных безбилетников. Это, безусловно, мелочь, в юности при случае так поступали многие вполне достойные люди, и вряд ли можно осуждать сопровождавшую твою удачливость ухмылочку слишком категорично. Но мне всегда были более симпатичны те, кто в сходных ситуациях следует элементарному и, может статься, несколько устаревшему чувству локтя...
Что до меня, то я избегал активной комсомольской деятельности по совсем иным соображениям. Разделяя политическую программу Комсомола я не мог не видеть, что доступные моему обзору иерархические уровни этой организации (разумеется, все больше низшие) основательно засорялись разного рода карьеристами, циничными и просто нечистоплотными людьми. Вплоть до того, что на комсомольскую работу то и дело выдвигались и хулиганы, и "кайфарики" и мелкие фарцовщики; о блате, круговой поруке и очевидной семейственности (слово "непотизм" тогда еще не вошло в моду) я и не говорю. Храня память о повадках подобных субъектов еще со школьной скамьи, я просто не мог признать за ними право обладать теми же идеалами, что и я; не мог поверить в то, что они имели хоть что-то общее с идеями, правоту и справедливость которых я отстаивал в любых дискуссиях. То, что с такими типами в Комсомоле мирно сосуществовали и порядочные, честные девушки и юноши, только подливало масла в огонь. Я не желал, считал ниже своего достойнства, якшаться с людьми, готовыми на любой обман ради того, чтобы пробраться в партию с черного хода. Сознавая солидную обоснованность используемых Антоном аргументов, я все же находил, что некоторые минусы общественного строя (как-то нелепое цензурирование в сфере искусства), сравнимы по смыслу с отходами производства или с браком в работе, в то время как основную свою функцию, функцию преграждающей путь потоку злонамеренной буржуазной пропаганды плотины, редакции и худсоветы выполняют (в ту пору словосочетание "Главлит" мне также ни о чем не говорило), и с этим неудобством следует как-то мириться. Ведь никто не отказывается от самолетов, хотя они, бывает, грохаются оземь, или от атомных электростанции, хотя их реакторы подвержены взрывам и утечкам. Нет слов, препоны мешающие художникам творить - зло, но зло неизбежное. Нет слов, человек выражающий восхищение существованием цензуры и репрессивных органов власти, недостоин высокого звания Человека - он попросту Раб, продукт чуждой нам идеологии. Но... Наличие капитализма на планете оспаривать не приходиться. Реальный социализм окружен враждебным строем и вынужден защищать себя. Нас поставили в условия, когда определенная Цель оправдывает определенные Средства, и нечего распускать нюни. Без веры в осуществимость коммунизма на всей земле моя жизнь теряла смысл; все чистые и светлые страницы отечественной истории, все чем вправе было гордиться Советское государство, все то народное самопожертвование без которого никак не удалось бы выстоять в лихолетье, было для меня свято, но я не хотел якшаться с примазавшимися к великому делу попутчиками, в те годы это было выше моих скромных сил.
Больно ранившее сердце несоответствие между желаемым и действительным вызывало у меня хандру, порой возникало желание забыть обо всем, что не имело непосредственное отношение к моим личным проблемам, а их, естественно, тоже хватало. Но в такие минуты, минуты слабости, я вспоминал про Антона и про всех, кто в какой-то мере ему поддакивал, и стряхивал с себя наступившее было оцепенение. Ведь если таких безответственных горлопанов как мой друг, не желающих признавать, что главным критерием содержания Добра и Зла в мире является достигнутая в обществе степень социальной справедливости, допустить до решения важных вопросов, они сначала все разрушат, а остатки продадут оптом и в розницу какой-нибудь Америке. А Америку той эпохи, Соединенные Линчующие Штаты лицемерных сенаторов и капиталистических акул, я терпеть не мог. Конечно, я сходил с ума при виде великого Чарли на старых лентах, слышал о Фолкнере (хотя и не успел его к тому времени прочитать), готов был признать достоинства О,Генри и Твена, воздать должное творениям По и фантазиям Диснея, поклониться праху Эдисона и Линкольна - пускай он и политик, но ни на ядовито-зеленые бумажки - основу американского могущества, ни на воздвигнутые на костях забытых бедняков небоскребы, мои симпатии уже не распространялись. А кто повинен в мировой нищете, в безжалостных войнах, в наличии на земле миллионов и миллионов голодающих и больных, в невероятной детской смертности где-нибудь в Индокитае? Конечно, США. Как может одна страна потреблять сорок процентов производимой в мире энергии и предоставлять своим имущим гражданам по два или даже по три легковых автомобиля на семью, в то время как дети бедняков к югу от Рио-Гранде вынуждены продавать себя? По какому-такому закону? Не бывать тому! И пускай мы с Антоном друзья, уступок здесь быть не может.
Пожалуй, следует добавить, что в ту пору, несмотря на различия во взглядах на ряд весьма принципиальных вопросов, мой друг и я были едины в одном: в нетерпимости к финансовой разновидности нечестности, и если бы нас тогда спросили, а на какие средства собираемся мы жить и содержать семью в будущем, мы тотчас ответили бы, что жить намерены на зарплату, какой бы она ни была. Жизнь изменяла нас по-разному, влияла на нас подспудно, различия в характерах и позициях рано или поздно проявились бы (да они и проявились) и в житейских мелочах, но жульничество, вымогательство, стяжательство, денежные махинации, деляческие комбинации ради презренного куска хлеба с маслом, на который, кстати, мы пока себе не зарабатывали, были для нас понятиями настолько далекими, крамольными и отвратительными, насколько они же были близкими и привлекательными для многих наших сверстников. Таким образом, в нашем сознании постепенно вызревали семена Неподдельного Возмущения чем-либо, а эти семена, в зависимости от почвы на которой они произрастают, способны давать самые неожиданные всходы. Люди, способные испытывать чувство Неподдельного Возмущения и жаждущие найти применение своим силам и способностям, могут стать и неисправимыми нигилистами, и последовательными, я не боюсь следующего слова, революционерами, ибо, как известно, можно на какой-то, иногда очень значительный срок узурпировать должность и власть, но ни в коей мере не право деятельных членов общества служить своему народу.
X X X
Большой центральный город встретил Девочку мягкими, тающими на губах снежинками.
Через москвичей - давнишних родительских знакомых - ей удалось быстро снять недорогую уютную квартирку неподалеку от станции метро. Никогда раньше ей не доводилось жить одной, поэтому пришлось привыкать.
Эта была первая холодная зима в ее жизни.
Вначале было немножко трудно, обо всем приходилось заботиться самой, но ощущение покинутости и одиночества вскоре оставило ее. Она была молода и обладала достаточно общительным характером для того, чтобы предаваться унынию слишком долго. Мир вокруг был похож на цветной воздушный шарик, который она все надувала и надувала своим легким дыханьем, новыми знакомствами, красочными нарядами, концертами, танцами, кавалерами и, разумеется тем, ради чего она, собственно, сюда и приехала: штудиями в знаменитом институте, слава о котором гремела по всей стране. А главное, она изредка виделась с Ним. Как-бы далеко Он ни был, но все же Он был рядом, ходил по тем же улицам, бродил по тем же скверикам, пожимал руки общим знакомым, дружески целовал ее при встречах. И сладкий дурман овладевал тогда ею с головы до пят. Какое счастье, думала Девочка, что от Него некуда было деться.
Но воздушный шарик все увеличивался в размерах и лопаться, казалось, не собирался. Она была очень привлекательной - тоненькой и стройной - девушкой, и подле нее, конечно, кружилась тьма поклонников. Пылких и не очень, болтливых и бессловесных, серьезных и легковесных. И какой-бы она была женщиной, если не сводила бы их немножечко с ума. Девочка продолжала любить Его, но можно ли все время любить безответно; вот она и решила не отталкивать поклонников до тех пор пока они не переступят роковую черту. Уж тогда, уверяла себя Девочка, у нее хватит сил постоять за себя. Поэтому время от времени она принимала их приглашения.
Иногда из родного города наезжали подружки и останавливались у нее пожить. От приезда до приезда накапливалось немало всякой всячины, и они, сидя за чаем, а иногда даже за бутылкой шампанского, живо обсуждали последние, да и иные, еще неостывшие вести с родной земли.
Новые запахи быстротекущей жизни и чары большого хмурого города сладко и ненавязчиво кружили Девочке голову. Ей не было скучно жить. И, несмотря на то, что Он по-прежнему ничего не замечал, а она по-прежнему была в Него влюблена, Девочке, в общем, было не так плохо как раньше.
X X X
Это с трудом поддается объяснению, но все сложилось на редкость удачно. Подумать только, сколько фигур и пешек должны были выйти на единственно верные позиции для того, чтобы наше наступление могло увенчаться успехом. Ведь успей Хозяин врезать в дверь новый замок, заночуй у него тогда хоть кто-нибудь из многочисленной его родни, не случись ремонта на подстанции, не напейся Хозяин вдрызг несколькими днями раньше, не будь родители Антона в отлучке, да мало ли... И тогда одному амбициозному тбилисскому студенту никак не удалось бы набить хрустящими банкнотами свой кожаный портфель. Однако - как назло - обстоятельства мне благоприятствовали. Антон, конечно же, с трепетом ожидал моего прихода. Помню, что отворив дверь он первым делом приложил палец к губам: тихо, мол, бабушку не разбуди. А когда я, весь дрожа от испытанного совсем недавно треволнения, юркнул в темную гостиную, у него, небось, не меньше моего тряслись поджилки. Но чуть после, когда мы наконец заперлись в его комнатке и он посмел включить свет, то, окинув испытующим взглядом распухший от денег портфель и переведя взор на мое ошалевшее от возбуждения лицо, он мигом все понял и радостно хлопнул меня по плечу. Ноги уже не держали меня. Я поставил портфель на пол и мы сели - он на свою постель, а я на стоящий рядом стул. Теперь можно было чуток передохнуть. Наконец я почувствовал себя в безопасности, может во временной, может относительной, но в безопасности.
В те минуты я жаждал только одного - перевести дух. Так приятно было сознавать, что все позади, что в комнате светло, что рядом друг. И только невнятная, ноющая, разлившаяся от макушки до кончиков пальцев усталость мешала мне залиться радостным и безотчетным смехом. Переплетение страстей обернулось переплетением времен, и мне представилось, что это не Антоша, а... ну, конечно, сам Федор Михайлович Достоевский - высокочтимый мною и совсем недетский писатель, - недобро прищурившись вглядывается из глубин ушедшего столетия в мое утомленное от негаданного поворота судьбы лицо. Помниться, Антон задал мне какой-то малозначительный вопрос, и я что-то невпопад ответил. Потом еще спросил, и я опять что-то ответил. Эти вопросы и ответы были ничтожны по своей сути, мне было слишком хорошо для того, чтобы придавать значение словам. Но такое счастье не могло длиться вечно и вскоре я попросил горячего чаю. Антон задернул штору и мы тихо, на цыпочках проследовали на кухню. Мой друг и соратник поставил чайник на плиту, и вдруг уж очень наигранной, обыденной до неестественности показалась мне окружавая нас цветная натура: зеленый в желтую крапинку чайник мирно вскипавший на голубоватом огне; небрежно накинутый Антоном на плечи синий в полосочку пляжный халат; простроченный оранжевой ниткой по белой шелковой подушечке развеселый зайчишка; сама блестящая подушечка эта, подсвеченная багряным сполохом от древнейшей тахты, расположившейся из уважения к больным ногам его бабули где-то между кухонным столом и газовой плитой; дождевые разводы бледносероватых узоров на светлых когда-то обоях, чашки из перламутрово-розоватого фарфора выставленные Антоном на черно-белую клеенку; радужное ощущение призрачной безопасности, куда я позволил себя безоговорочно утопить. Всего этого просто не может быть, мелькнула мысль. И даже сейчас, целую жизнь спустя, когда за грехи, кажется, воздано сполна, иной раз я ловлю себя на предательской увертке, что это не я вовсе, а кто-то совсем чужой и неведомый, вломился подобно заправскому грабителю в квартиру Хозяина той тихой, весенней ночью, и, вместе с тем злосчастным сейфом, лихо взломал и хлипкую крепость своих прежних убеждений. Чайник вскоре поперхнулся громкой струйкой пара, Антон прямо в чашках заварил нам крепкого чаю, и стало яснее ясного, что несмотря на поздний час, нам здесь же, не откладывая, придется решать как быть дальше.
Конечно, было не до сна. Подробно, во всех деталях, я рассказал Антону как было дело, умолчав лишь об оставленной в сейфе последней пачке банкнот. Наверное следовало сказать ему и об этом, но я, признаться, побоялся истеричных обвинений в промашке, изменить-то все равно ничего было нельзя. С тех пор не один десяток лет развеян по пыльной дороге прошлого невозвратными секундами, но и сегодня как наяву искрятся перед моим потухшим взором горячие глаза моего приятеля, и я вижу как бегают по клеенке его нервные, длинные пальцы, как расплывается в полутьме его лицо, как прорисовываются на высоком лбу линейки морщин, которых я раньше не замечал. Мы пили крепкий горячий чай вприкуску с острым зеленым перцем. Я ищу подходящее сравнение. Да, именно! Мы пили чай маленькими, осторожными и свирепыми глотками. Допили. Убрали чашки и вывалили содержимое портфеля на стол. А потом наступила тишина. Благоговейная, долгожданная тишина нарушаемая только шелестом купюр, банкнот, денежных знаков, акций, облигации, ценных бумаг, валютных обязательств, ваучеров - называете как угодно, вы будете недалеки от истины. Нам было лень, просто по-человечески лень, проверять все пачки до единой, и из этой груды мы наугад выбрали штук десять. В каждой пачке оказалось ровно по тысяче рублей, тут уж сомнений оставаться не могло. Тогда Антон сел на тахту, а я под счет Антона стал кидать ему пачку за пачкой - такой вот беспроигрышный баскетбол. Игра продолжалась минут пятнадцать и за это время мы насчитали двести двадцать бросков - двести двадцать тысяч!