ЖАНРЫ

Шрифт:

 

...Всегда любопытно встретить знакомого дурачка. Ну, а Митя... с ним, я думаю, для всех нас, слободских, связано нечто большее, чему я как-то не умею сейчас найти нужное слово, чтоб назвать. Вышло так, что этот несчастный, обиженный судьбой от самого рождения, не захотел жить в своей деревне где-то километрах в двадцати от нас, бродил из одной деревни в другую, пока не попал в нашу Слободку и остался у нас на несколько лет. Он как бы приписался к нашей деревне, вошел в нашу повседневность, придал ей какие-то дополнительные штрихи — и одновременно, нашим отношением к нему, как бы четче проявил всех нас, уточнил — кто есть кто. Для одних он был просто бессловесным дураком и мишенью для безобидных шуток, другие позволяли себе откровенные насмехательства над Митей, третьи бессовестно эксплуатировали его на разной работе.

Я узнал Митю и вспомнил тот жаркий летний день сорок третьего года, когда он впервые появился у нас в деревне и назвал себя Дмитрием Васильевичем. Его окружила толпа баб, девок и нас, мальчишек. Оказывается, он обитал до этого в деревне Титово, за Ратью, в трех километрах от нас, и некоторые наши слободские видели его там — и знали, на что он способен. Кто-то из баб просил Митю, чтоб он сплясал. И Митя, одетый в солдатскую шинель и литые шахтерские калоши, плясал: открыв рот, он прыгал на одном месте, хлопал мясистыми ладонищами и неуклюже приседал, что, естественно, вызывало общий хохот... Тогда ему было что-то за двадцать.

Митя не попрошайничал, ждал, пока люди сами догадаются дать поесть, а большей частью зарабатывал свой кусок трудом: Чаще всего он носил из болота дрова, на эту работу всего охотнее соглашался, любил рассказывать, кому и сколько принес дров... и даже «читал» о них в газете. И это был всеми любимый номер — заставлять Митю читать газету. Дадут ему районный «Коммунар» — Митя читает: «Наши войска отбили у германцев-супостатов Лапчево болото, забрали в плен пять ихних ракиток, восемь ольшинок и много разных других дров...»

Вскоре его приручила бабка Мирошиха (проводившая на фронт двух сыновей и жившая одна в большой хате-пятистенке) — крепкая и суровая старуха и отпетая матерщинница, что не мешало ей слыть ведьмой (поговаривали, что бабка знает с л о в о), а нам не мешало величать ее не иначе, как «Товарищ комендант!» и «Товарищ майор!» Коменданта Мирошиха еще терпела, но майорское звание выводило ее из себя, за что она немилосердно боговала нас и гоняла палкой, но никогда не опускалась до того, чтоб пожаловаться матерям. Мирошиха взяла неограниченную власть над Митей, запрещала ему работать на других, но кормить жадничала, посылала походить по деревне. Года три терпел Митя, но и дураки теряют терпение: ушел он от бабки. А после он и совсем оставил нашу Слободку, приходит только на престольные праздники.

Последние лет десять Митя живет в Плоте, у тетки Моти, жены моего дяди Степана, разведчика на войне, не вернувшегося однажды из поиска...

В длинном защитном плаще (конечно же, подвязанном веревкой!), в добротной шапке и в резиновых сапогах, Митя стоит у вагона и, раскрыв рот, смотрит на отходящий поезд. Он увидел меня — кажется, узнал и, помешкав, двинулся навстречу: вразвалку, хаотично размахивая полусогнутыми руками, без всякого выражения на рыхлом лице с редкой, как у казаха, белой щетиной.

— Здорово были, — низким сиплым басом говорит Митя; и таким тоном, будто мы виделись с ним не десять или больше лет назад, а только вчера. Он переминается с ноги на ногу, потирает шершавыми ладонями, не находит, на чем остановить бесцветные глаза. Я знаю, что ему надо, но жду, когда он попросит сам.

— Закурим давай, — с своей особой интонацией говорит Митя: не просит, будто предлагает. Я подаю ему начатую пачку «ТУ-134». Митя достает сигарету и, не торопясь вернуть пачку, прикуривает, отвернувшись от ветра и карикатурно свернув набок голову над сложенными в жменю ладонями. А я смотрю, как постарел этот бедолага: рыхлое лицо пожелтело, светлые жидкие волосы торчат из-под шапки жалкими клоками, когда-то пухлые мясистые ладони усохли, из-под кожи выпирают синие вены и сухожилия. Где-то под пятьдесят ему.

— Помнишь, отец тебя порол, — говорит Митя... точно так же, как говорил он мне это десятки раз в былые годы; и я уже дословно знаю, что скажет он дальше. А Митя тем временем беспрерывно сосет сигарету, переминается с ноги на ногу и все еще не может решить, что же делать с пачкой: оставить у себя или вернуть. — А што ш... Пошто у школу не пошел, дураком хотел стать?.. Я у вас погреб копал, мы картошку с молоком ели, а твой отец, Коля Прошечкин, порол тебя... Пошто, говорил, супостат, у школу не пошел, дураком хочешь стать?.. Твой отец мне солдацкие штаны дал, а ты с ребятами у лесе пробегал... Да... Дураком хотел стать...

А ведь это было четверть века назад!

— Тетя Мотя не обижает тебя? — спрашиваю я Митю просто так, потому что знаю, как добра эта женщина. Маленькая, с круглым личиком, с ясными глазами — с какой приветливой улыбкой она всегда встречает нас, певучей речью выражает вслух свою радость и тут же, не принимая никаких отказов, начинает собирать на стол, выставляет все лучшее, что есть, а сама все удивляется твоему приходу и расспрашивает-расспрашивает, удивляется самым простым вещам и опять радуется, когда у тебя все в порядке, и никогда сама не заговорит о себе, о своих дочерях, пока не спросишь, и разве в исключительных случаях пожалуется на трудности, чего у нее, как и у всякой вдовы, с избытком. Трех дочерей вырастила тетя Мотя, все замужем, а сама теперь осталась одна и всем, как может, помогает.

— А чего ей Митя!.. Митя и дрова носить, и воду носить. Летом отец твой, Коля Прошечкин, приезжал — Митя крышу с ним делал. Вот... И завалинку... Мирошиха, бывало, скажить: «Иди, Митя, походи по деревне, люди поесть дадуть». А дров принесу: «Чаво, — говорить, — принес мало». Вот... А Мотя и плащ Мите дала, и сапоги дала, и шапку дала, и исподнее купила... И по деревням на праздники отпускаить...

Оставляю ему сигареты, прошу передать привет тете Моте.

— Сам придешь, — говорит Митя. — Мотя выпить поставить, и Митя тоже выпьет. А што ш...

— Приду, Митя.

— А што ш не приходить...

— Приду, Митя, приду.

И, видя, что я собираюсь идти, он направляется к будке, где стоят, ожидая хлеб; бабы. Он никогда не был навязчивым, Митя.

Я отпускник, свободный человек, мог бы и сейчас зайти на час-полтора к тете Моте: Плота в полукилометре отсюда. Но так еще не было, чтобы с поезда я шел в другую деревню, а не в свою Старую Слободку, и, может, именно это удерживает меня от соблазна навестить всегда радушную и гостеприимную тетю Мотю.

И я выхожу на дорогу, что ведет к нашей деревне: сначала редким кустарником с частыми воронками от немецких бомб (их взрывы мы всегда слышали за пять километров отсюда в нашей деревне, и даже наблюдали пикирующие на железную дорогу бомбардировщики), а потом дорога пойдет мимо большой Монашенской рощи, по зеленому полю озими...

 

...И, наверное, потому, что я все еще думал о тете Моте и ее дочерях, моих двоюродных сестрах, с кем мы не виделись уже многие годы и бог знает когда увидимся: они ведь тоже редко приезжают сюда, — я вспомнил сейчас, как по этой вот самой дороге зимой сорок первого года отец вез нас, Виктора, Петра и меня, сюда в Плоту к тете Моте, чтоб мы пожили у нее месяц или два, пока он с тремя нашими старшими сестрами будет отстраивать нашу хату, сгоревшую во время пожара деревни: ...белое поле, поземка, и на дороге, по которой в страхе ожидания немцев в, те дни мало кто ездил, наша подвода: маленькая черная лошадка и сани... Я задерживаю память на этой черной точке средь белого дня... и вот уже почти зримо: у головашек саней сидят отец и старший из нас, ребят, девятилетний Виктор, а сзади Петр и я, укутанные скорее всего в черный суконный зипун, потому что из-за боязни встречи с немцами отец вряд ли взял бы в дорогу хотя бы один из двух наших тулупов, что сшиты были еще задолго до войны: один отцу, другой матери. И еще я вспоминаю себя, как бы отдельно от отца и братьев; смотрю и смотрю на выбегающие из-под саней две борозды от полозьев и все кажется мне, что мы едем не в ту сторону...

Поделиться с друзьями: