Старые колодцы
Шрифт:
Татарников вернулся ни с чем домой, сидел долго за кухонным столом и, скопив слюны, плюнул под ноги: «На кой ляд сдалось мне то леченье! И так доживу!»
Доживает, не ходит больше на поклон, бережет время у младшего Казакевича, и свет медленно – по капле – убывает в его глазах. Однако и сейчас невидимым магнитом тянет старика в подеревную.
Особый уют в избушке отстаивался десятилетиями. Правда, раньше мастерская у Татарникова была помельче, а в этой два верстака, один из них колесный – просторный, хоть скатерть стели, зови гостей и пируй. Печь железная гудит, над печкой полати для сушки материала.
Полный набор плотницких и столярных инструментов. Тут тебе и фуганки, чтобы ровнехонько отфуговать брус, а то после не свяжешь. Рубанок-то – он хорош для грязной работы, после топора.
Из веку брал Иван Дмитриевич для рам и дверей мягкую сосну, а на оклады, то есть венцы, шел листвяк. Да, еще по стенам – сверла, стамески, молотки, три плотницких топора, ножовки, пила лучковая, деревянный циркуль.
Примостившись на верстаке, Иван Дмитриевич медленно вяжет речь:
– Хомутами, вишь, пахнет, люблю деготный запах... Скоро лошадок совсем не станет... А сани – сани, паря, сложить умеючи надо. На полозья матерьял березовый идет – береза гибкая, а на обода и сосну можно распарить. Сани я любил мастерить. Если разогнаться, то в три дня сани готовы. Сам собой – для балы, копыльев, облока заготовочки должны быть готовы раньше...
За всю жизнь изготовил Иван Дмитриевич столько саней и телег, и починил столько хомутов, и граблей смастерил – на весь нынешний колхоз имени Кирова хватило бы, если бы вдруг в колхозе враз сломалась вся техника...
Жаль – нельзя читателю воочию увидеть подеревную, вдохнуть застойный дух десятилетий, которые нарубцевались на бревнах избушки.
Здесь, в подеревной, подступается к тебе высокий смысл бытия дедов, сызмальства научившихся работать и не умеющих отдыхать. Но если бы Господь Бог подарил малую часть сущего: огород и избушку на задах, старика на припеке, с которым можно – о прошлом – молчать, и того довольно.
Глава пятая
Старое и Новое. Продолжение
Могли ли все эти люди, изработавшиеся на полосе или в подеревной, жить безнравственной жизнью? Были ли греховны их помыслы и поступки в пору становления нового строя? – праздные вопросы с заранее известным ответом.
Другое дело – несли они, Жигачевы и Казакевичи, Непомнящие и Терлецкие, Татарниковы и другие, в себе самих черты нового, осознавали ли себя носителями новой морали, буде таковая родилась?
Припомните рассказы Александры Ивановны Огневой и Евдокии Наумовны Перелыгиной. Почему они не рассказывают нам про комсомольские собрания, про красные обозы, что ли, про товарищество в труде?..
Молчат об этом и герои последней главы. А мы ждем – вот они запев сделают: Революция! Долой стариковские заповеди! До основанья разрушим тот мир и примемся новый строить! Кто был ничем, тот всем станет!..
А герои вместо необычайного обычайное вспоминают, а читатель-то поди раздражен. Уклон – правый? левый? – заподозрил. И невдомек читателю – о новом я достаточно рассказал: в девках праздновали Огнева, Перелыгина иль Аксинья Непомнящих, а девичество их пало на 20-е годы. Если праздники их похожи на праздники дореволюционной поры, то я тут ни при чем, тут по-другому надо вопрос ставить. Если работа была изнурительной, то, может быть, надо еще и результат посмотреть той работы. Так ли уж он плох и безрадостен, результат-то?
Не случайно, начав предыдущую главу о нравственности, повернули мы к работе. Там, где человек много работает, да не из-под палки на чужого, а на себя, – там и ищи нравственную жизнь. Да что там говорить – иные из этих мужиков и женщин на чужих горб гнули, а во сто раз нравственней соседа, мастера Гриши, третье лето подряд забивающего в городе козла под моими окнами. И дом для Гриши – не дом, и работа у него – постоянная, на отлете...
Там, где человек ненарочно работает, он и веселится, и сердится ненарочно. И если жизнь не придумала новых песен, он и «Ухарь-купец» приспособит, а то и частушку пустит, слеза прошибет от той частушки:
Вы не бойтесь, девки, дегтя, Бойтесь мазаных ворот, Вон его несет нелегка, Проклятущий наш идет... Точнехонький адрес у частушки: 20-е годы – Никитаево. Суров обряд деготный, да не отменишь его декретом.
Деготный опыт, каким бы диковинным и дальним ни казался, есть тоже часть наследия и забвению не подлежит.
Будем любить прошлое, со всей горечью его, ибо на прошлом, как на дрожжах, мы взошли.
Оно верно – в характерности примера и факта есть подлинное зерно для художника, но мы не тщимся в книге этой поступить в ряды, обескровленные изгнанием из страны наипервейшего и мощного мастера. Будем скромнее, я множу примеры для будущего Толстого или Достоевского, коли нынешнему угла на родине не нашлось: раз за разом собираясь в костер, примеры лучше осветят былое, нежели, быть может, собственные мои рассуждения.
Аграфена Осиповна Гаврилова, в девичестве Архипова, помянутая мной (когда о заусаевской «Смычке» речь шла), слыла некогда знаменитой свинаркой, ее премировали поездкой на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, районная газета «Знамя Ленина» писала о ней в высоких тонах.
Но, рассказывая о минувшем, Аграфена Осиповна проскочила мимо славы своей, а все норовила поделиться другим.
В молодости Аграфена Осиповна была смуглой, глаза стреляли раскосинкой, языком востра. Ни дать ни взять – Гришка Мелехов в юбке... Сейчас лицо ее стало шире, раздалось, обескровилось, глаза округлились. Сняла косынку, реденькие волосы укатывают затылок.
Муж ее, Николай Александрович Гаврилов, был одним из первых председателей артели имени Семена Зарубина. Гаврилов, пусть пухом будет ему земля, отличался редкостной добротой.
– Как я счастливо жила с Гавриловым, на словах не опишешь... Замуж пошла в его дом и оказалась двенадцатой в семье. Венчались. Перед венчаньем приехали гости, посидели у нас дома. Подружки песни пели, дожидаясь жениха. Явились жених с дружкой и крестным, вина выпили и – по коням, к церкви помчались. Священник, отец Петр, встретил нас на ступенях. Службу я и не слушала. Отец Петр ушел за алтарь, вернулся и кольца подает. На золотые колечки денег мы не собрали, зато были счастливы и с серебряными... Благословил нас батюшка, повел вокруг аналоя.
И тогда уж свадьба... Было на мне платье из сатина, увальфата по-нынешнему – сзади до пола. Ботиночки черные. На Николае Александровиче рубашка кремовая, подпоясанная плетеным ремешком, черный пиджак и сапоги кожаные с легким скрипом...
Такая же счастливая печаль заволокла глаза старух из Красной Дубравы Марии Ивановны Долгих и Александры Андреевны Болохиной, когда они вспоминали праздники 20-х годов.
Вернемся в Никитаево. Вдовствует там который год женщина завидной судьбы (потому и завидной – вся жизнь прошла в великом труде и хлопотах) Ломакина Надежда Егоровна, по отцу – Татарникова. Фамилия Татарниковых коренная в местных селах, а Ломакины прибыли из Тобольской губернии в 70-х годах прошлого века.
Михаил Ломакин высмотрел Надю Татарникову, но свататься не решался. Пройдут годы, Михаил Федорович станет властным человеком, никитаевцы изберут его председателем колхоза. А тогда, безусым парнишкой, он дохнуть боялся на Надю. Наконец Ломакины заслали сватов, но мать не дала согласия выдать дочь за Михаила. Скоро сваты снова настырно стучались в тесовые ворота. «Сват не сват, но добрый человек». Сама Надежда уговорила матушку, дело порешили.
Свадьбы тогда в Никитаеве шли зимой или на Троицу, сразу за посевной. Ломакины явились к Татарниковым после Крещенья, в лютые морозы. Уборочная страда уже отгремела, хлеб обмолотили и укрыли в закрома; женщины пряли и ткали, рассказывали по вечерам у керосиновой лампы сказки.