Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:

Структура редколлегии была как бы ключом к структуре сборников. Как правило, каждый том открывала барабанная статья, где очередной раз воспроизводилась навязшая в зубах идеологическая жвачка. Но после того как ритуальная соцреалистическая молитва была прочитана, можно было приступать к делу. В «Искусствознании» было опубликовано великое множество серьезных исследовательских и теоретических статей, обзоров, рецензий. Никакое другое периодическое издание не могло сравниться с детищем Овсянникова.

Когда наступили новые времена, нужда в камуфляже отпала, но традиционное место издания в научной жизни осталось. Вскоре ситуация изменилась. Издательство принадлежало к системе Союза Художников СССР, но когда не стало СССР, не стало и союзного Союза. Издательство оказалось на грани исчезновения, Юра ушел на другую работу. Ежегодников не стало. Но вскоре нашлась подвижница, которая — практически в одиночку! — спасла искусствоведческий ежегодник. Валентина Тимофеевна Шевелева добровольно взвалила на свои плечи груз, с которым справлялась целая, пусть небольшая, редакция, да еще при поддержке аппарата издательства. Благодаря ее энтузиазму и самоотверженному труду «Искусствознание», утратив прилагательное «советское», продолжает жить в том русле, которое определилось во времена Овсянникова; теперь это толстый, даже очень толстый, высшей авторитетности отечественный журнал. В бумажной обложке.

Мы встречались с Юрой часто и с радостью, каждый мой приезд в Москву — в редакции, в Союзе художников, разокдругой он приглашал меня пообедать в ресторане Дома литераторов. Однажды я сильно задержался, не помню уж как, в Москве немудрено потерять время в транспортных лабиринтах; Юра ждал меня к трем часам в знаменитом литературном ресторане, а я за десять минут до назначенного срока оказался в Охотном ряду. Такси нигде не было видно, зато перед зданием тогдашнего Совмина толпились черные волги. От отчаяния мне пришла в голову отчаянная же мысль: я подошел к одной из министерских машин и развязно спросил, не подвезет ли меня старик на Воровского, я уплачу. К моему удивлению, министерский шофер согласился. Сначала мы помалкивали, но еще задолго до Садового кольца возничий успел разглядеть меня получше.

— Слушай, ты еврей, да? — нежданно поинтересовался он.

Я подтвердил остроумную догадку.

— Так вот, ты мне скажи — почему все эти большие начальники и партийные боссы женаты на еврейках?

Хороший вопрос. Просветитель во мне умрет только вместе с плотью — тюрьмой духа. Остается удивляться моему неистребимому идиотизму: я стал объяснять министерскому водиле, по каким причинам евреи кинулись в революцию, чуть ли не министра Витте вспомнил, который предостерегал царя, что если евреев не уравнять в правах с другими гражданами, хуже будет… Он до поры слушал мои разглагольствования, но после Садового кольца, когда езды оставалось мало, не выдержал:

— Что ты там говоришь, это все мура. Теперь слушай, что я тебе скажу. Просто еврейки — они очень страстные, понимаешь? Горячие! Наша лежит как колода. А они стррастные! Я знаю, у меня в доме отдыха была одна, ну, не забыть…

За литературным обедом мы с Юрой смогли обсудить эту неисследованную грань истории революционного движения в России.

Как правило, однако, нас занимали другие темы. Приезжая в Москву, как сказано, я не пропускал случая навестить их гостеприимный дом неподалеку от метро Сокольники — там было тепло, атмосферу создавала жена Юры Ирина, наделенная редким женственным обаянием красавица и умница, на глазах вытягивался в длину и созревал их сын Максим… Мы успевали о многом побеседовать. Юра умел рассказывать и щедро вводил меня, провинциала, в курс подковерной столичной жизни. Но особенно хорошо умел он спрашивать и слушать. Возможно, в его вопрошании, слушании и схватывании твоей мысли была даже некоторая рисовка, ну да что с того? Интерес был неподдельный и понимание было точным. Это было живое и насыщенное общение.

На стол подавалось традиционное — столичная, селедочка, маслице, рассыпчатая картошка, Юра выпивал свою рюмку столько же со смаком, сколько и со страхом — язва не позволяла.

Боюсь, что язва и стала дальней причиной его ухода.

* * *

Приезд Овсянникова в Таллинн в начале семидесятых был судьбоносным. Я имею в виду самого себя. В конце концов, мемуарист имеет право и о себе напомнить. Юра явился со своей идеей ежегодника в то время, когда я чувствовал себя на перепутье — я имею в виду профессиональные занятия. По этому поводу можно вспомнить, чем я, собственно, занимался до того.

Смена профессиональных интересов началась в университетские времена. На первом курсе я понял, что буду египтологом. Вся ответственность за это решение лежит на Наталии Давыдовне Флиттнер, которая читала нам историю и искусство Древнего Востока. Маленькая, круглая, с седыми волосами, обернутыми валиком вокруг черной бархотки, обаятельно пришепетывая, она рассказывала нам удивительные вещи. Сейчас, задним числом — почти шестьдесят лет миновало, — мне кажется, что она не просто рассказывала, она как бы переносила нас туда, побуждая к необходимому для историка пониманию и, более того, инициируя чувство идеального проживания внутри древней культуры. Это чувство углублялось внимательным чтением Тураева, Брэстеда… Когда я в нашей крохотной десятиметровой комнатушке на Лиговке дочитывал последние страницы знаменитого «Египта» Гастона Масперо, Фрида разучивала фортепианную партию сонаты Франка; пряные декадентские звучания одного француза, накладываясь на слова другого, странно дополняли картину угасания некогда великой цивилизации — и я искренне печалился.

Словом, мы гурьбой кинулись в кружок, которым Наталия Давыдовна руководила. Тетрадь по иероглифике, память этих занятий, хранилась у меня до самого отъезда в Америку, но, честно признаться, позднее углубляться в нее не было случая. Я смотрю на фотографию нашего кружка и с поздним раскаянием замечаю, что мы все изменили Наталии Давыдовне и Древнему Египту. Не знаю, как другие, а я сохранил интерес к этой культуре, и до сих пор, хоть нерегулярно, листаю новую египтологическую литературу. Так оно и должно быть: первая любовь.

На втором курсе появились новые искушения.

Внезапно умер основатель и первый руководитель нашего искусствоведческого отделения Иеремия Исаевич Иоффе. На наших глазах разыгрывалась драма наследования. Я говорю о наследовании научном: заведование кафедрой перешло к профессору М. Каргеру, специалисту по искусству Древней Руси. Интрига состояла в том, кто станет преемником идей Иоффе именно в наших студенческих глазах. Конкурентами были два ученика Иоффе — Моисей Каган, который уже читал студентам курс эстетики, и аспирантка Геня Гуткина [33] . Наиболее значительным и признанным творением Иоффе была его книга «Синтетическая история искусства» — грандиозный опыт построения целостной истории всех искусств на основе марксистской доктрины. Поэтому Геня сразу же предложила создать студенческий кружок «синтетиков» — под ее руководством, разумеется. Каган же учредил кружок эстетики и соблазнял нас тем, что эстетика в конечном счете и есть дисциплина синтетическая, поскольку изучает общие для всех искусств закономерности. Силы были неравны, и охотники до синтетического теоретизирования собрались вокруг Кагана. В кружок эстетики приходили студенты с других факультетов — там мы познакомились с Леонидом Столовичем, философом, с которым нас по си поры связывает тесная дружба.

33

Геня Гуткина была человек разносторонне одаренный и по меньшей мере неординарный. Ее жизнеописание, если бы за такое взялся серьезный автор, было бы обречено стать бестселлером. Талантливый искусствовед, наделенный недюжинным художественным чутьем, она безоглядно отдалась опасному, дерзко задуманному и артистически обставленному авантюризму. Она поддерживала художников — диссидентов, переправляла их работы за рубеж, где они странным образом исчезали, заодно за рубеж тайно пересылались другие художественные ценности; работала над этим дружная группа, при участии подкупленных таможенников и иностранных дипломатов второго плана. Ее судебный процесс был шумно разрекламирован и неоднократно показан народу по телевидению — еврейская пружина заговора была для властей слаще мирра и вина. Гуткину осудили на 11 лет заключения, но срок она не отбыла, умерла в лагере. Несколько ярких и точных строк посвятил ей один из лидеров питерского подполья, эмигрировавший в США, Алек Рапопорт, в своей книге «Нонконформизм остается» (СПб.: Издательство ДЕАН, 2003).

Но для меня существовала другая дилемма. Не знаю, откуда это повелось, но в те времена, да и позднее, в искусствоведческом быту существовало неприязненное отношение к эстетическому теоретизированию. Не думаю, что это было идиосинкратическое отторжение марксистских схем. Хотя такой элемент мог присутствовать подспудно, неприятие строилось на широком противопоставлении конкретного знания, дела, контакта с живым искусством — и пустого спекулирования, в лучшем случае — траты сил на вольные интеллектуальные пасьянсы с их совершенной необязательностью. Эта критическая позиция привлекала меня своей специфически цеховой чистотой, профессиональным аристократизмом (чтобы не сказать — снобизмом) и сдерживала природную склонность к безудержному конципированию. В кагановском кружке я был непременным участником, но уравновешивал эстетические влечения робкими опытами собственно исторических штудий.

Тут очередным искушением стали Средние века. Западноевропейское средневековье меня манило по многим причинам. Правда, первая приватная встреча с Михаилом Васильевичем Доброклонским, который читал нам курс средневекового искусства, завершилась постыдным фиаско. Я явился к нему с пустыми руками — ничего, кроме декларации о намерениях. Михаил Васильевич стал перечислять труды, которые следует прочесть для начала. Труды были на разных языках, а коварство состояло в том, что профессор диктовал, а я записывал.

Поделиться с друзьями: