Старый тракт (сборник)
Шрифт:
Мартынов рассказал мне многое об Омске, о своей родословной. Город он очень любил, знал о нем уйму всяческих былей и небылиц. Был, разумеется, помянут Федор Михайлович Достоевский, биография которого так трагически и неотторжимо входила в летопись Омска. А затем Мартынов посвятил меня в свои поэтические замыслы и прочитал глуховатым голосом несколько стихотворений.
«Как это замечательно, что появился в Омске Леонид Мартынов, он поможет нам сделать газету более интересной для молодежи», — подумал я.
Не откладывая в долгий ящик, мы совместно с поэтом отобрали ряд стихотворений, и я без промедления отправил их в набор.
— Вы и гонорар платите? — спросил поэт с откровенной заинтересованностью.
— Конечно! И таким авторам, как вы, вполне приличный, — прихвастнул я.
— Как это хорошо! У меня полный крах, полное безденежье, — сказал он и, изображая степень своей нуждаемости, чиркнул себя ребром ладони по горлу.
— Я вам сейчас же выпишу аванс. Стихи приняты, они будут напечатаны обязательно. — Я взял клочок бумаги и написал распоряжение бухгалтерии о выплате аванса. Не помню, какая это была сумма, но только хорошо помню, как был доволен поэт.
Дня через два-три стихи были напечатаны в газете. Позже я неоднократно встречал стихи в сборниках Мартынова, это значило, что он ценил их, и опубликовал отнюдь не ради куска хлеба, в котором нуждался в ту пору.
Наши читатели заметили появление стихов Мартынова, писали и звонили в редакцию, просили продолжить знакомство с творчеством Мартынова и других поэтов Омска.
Но совсем иное отношение встретило наше сотрудничество с поэтом в отделе пропаганды и агитации Оргбюро обкома партии.
— Ты о чем-нибудь думаешь, или совсем классовое чутье утратил? Бросился на приезжего поэта, как муха на мед! А тебе известно, что он вернулся из административной высылки? Ты знаешь, что у него самая худшая репутация нейтрального поэта к нашей революционной нови. Товарищи из управления НКВД сигнализируют… — так коллективно выговаривали мне работники сектора печати Оргбюро. Вопрос о публикации стихов выносился на секретариат Оргбюро и меня стращали по меньшей мере выговором.
— Да вы посмотрите, товарищи, какая в стихах образность, какая мысль! Все они пронизаны нашим мироощущением, — пытался я защитить и поэта, и себя.
Однако на секретариат Оргбюро меня все-таки вызвали и поставили на вид, а отделу пропаганды и агитации поручили усилить контроль за газетой.
Я сделал тогда все, чтобы Леонид Мартынов не узнал об этом происшествии. Лишь спустя после этого лет двадцать, уже в Москве, мы вспоминали с Леонидом Николаевичем Омск, наших общих знакомых и земляков. И тут я рассказал поэту, как в свое время «пострадал» за его стихи.
Мы уже многое пережили, повидали, задубели от невзгод и потому тихо и равнодушно посмеялись над гримасами нашего тогдашнего бытия.
«Нет, положительно, мне не везет в Омске. Зачем только послали меня сюда?» — с отчаянием думал я, натыкаясь на какие-то странные превратности судьбы.
Едва я пережил историю с публикацией стихов Мартынова, как возникла новая беда. Меня вызвали в НКВД и потребовали снять с работы сотрудника, который вел у нас в газете историческую и краеведческую хронику.
— Ты знаешь, что его отец был городским головой в одном из среднерусских городов? — спросили меня чрезвычайным тоном, пытаясь подчеркнуть значение всплывшего факта.
— Ох, эти отцы, они обязательно кем-нибудь были, черт бы их побрал! — попробовал я пошутить, не зная еще, что эта моя фраза будет впоследствии расценена как политическое легкомыслие и мне придется за нее отвечать по строгому спросу.
Все, что происходило со мной и с другими товарищами, не талью настораживало, но и приводило к убеждению — впереди более грозные события, клубок будет разматываться дальше.
— Георгий, мы с тобой встречаемся в двенадцать тридцать у драмтеатра. Есть необходимость поговорить. — Это звонил Шунько. По голосу и месту встречи не в обкоме, а опять же на улице, я понял, что произошло что-то нешуточное и связанное непосредственно со мной.
В редакции я сослался на вызов в Обком и, поручив ведение всех дел по номеру заместителю, поспешил к театру.
Шунько был уже здесь, нервно прохаживался, нетерпеливо посматривал на прохожих.
— Час тому назад я вернулся от Булатова, — начал он тихо. — Как ни тяжело мне, не буду хитрить перед тобой. Разговор шел о тебе. В течение двух дней в Омске находился Розит. Ну, ты знаешь, что он не только уполномоченный комиссии советского контроля по Западной Сибири, но и член краевой комиссии по чистке партии. Хотя чистка в прошлом, а комиссия вроде еще не распущена, он привез какие-то заявления, которые доказывают, что ты скрыл социальное положение — твой отец не бедняк, а зажиточный, никому не сообщил ты, что твой брат исключен из партии как троцкист, а племянник исключен из комсомола как правый уклонист. Все это Розит расценивает как идейную неустойчивость и требует немедленно освободить тебя с должности редактора газеты. Ну и, конечно, учтены эти факты с засорением редакции чуждыми элементами. Булатов согласен с Розитом. Сказал мне, что в такое время мы не можем на таких идеологически острых постах держать людей, стоящих у партии на подозрении. Приказано — через три дня доложить о принятых мерах.
Никогда я не видел Володю Шунько таким растерянным и многословным. Уж кто-кто, а он-то знал не только меня, но и всех моих родственников. Еще в двадцать шестом году, когда мое родное село Ново-Кусково, было районным центром, он приводил у нас, по поручению Окружкома комсомола, районную конференцию. Тогда впервые я, пятнадцатилетний комсомолец, был избран членом райкома и председателем районного бюро юных пионеров. Знал В. Шунько и моих братьев — все они намного были старше меня, участвовали в Гражданской войне как красноармейцы-добровольцы, а затем были первыми в нашем таежном далеке шоферами, киномеханиками, сельскими кооператорами. Знал В. Шунько и моих сестер — сельских учительниц.
Но теперь, по-видимому, это фактическое знание не стоило ни копейки, так как по чьей-то злой воле появились бумаги, пытающиеся утверждать совершенно противоположное.
И еще был один член оргбюро, хорошо знавший мою родословную, — Л. Кузик, с которым я работал в комсомоле Томского округа с 1927 года.
Казалось бы, я мог рассчитывать на поддержку товарищей, но в наше чистое, прекрасное время молодости революции и молодости личной, человеческой, ворвались и с нарастающей силой начали действовать — иные общественно-психологические потенции — лицемерие, чинопочитание, карьеризм…
Как это ни странно, но товарищи мои принялись убеждать меня, что не они мне должны оказать поддержку, а, наоборот, я им.
— Ты пойми, доказать ты ничего не сможешь, люди выступают против тебя заметные. За ними авторитет. Мы же в случае защиты тебя попадаем в число примиренцев. С нами тоже разговор будет короткий.
— Неужели истина зависит от должности? Вы убеждены в этом?
— Ты рассуждаешь легкомысленно, без учета обстановки. Посмотри, что делается вокруг. Партийная пресса только и твердит: примиренец — хуже врага, он рядится в тогу поборника генеральной линии. Ударим с большевистской непримиримостью по примиренчеству!