Статьи из журнала «Крестьянка»
Шрифт:
№ 10, октябрь 2008 года
Актимель
Мы поговорим сейчас о типе активистки — неистребимом, очень местном и столь же опасном. Он встречается, конечно, и за рубежом, но значительно реже: очень уж специфичны условия, в которых он формируется.
Происхождение его — наше, российское, скорей советское, но поскольку сейчас мы как раз и получили фактически СССР, из которого вычтено все, ради чего его стоило терпеть, — тип активистки расцвел особенно пышно. Вы наверняка его встречали, так что трудностей с узнаванием не будет. Самое удивительное, что в массе своей они хорошенькие. Бывают, знаете, такие грибы, с виду абсолютно напоминающие боровик: они называются поддубники и ужасно горьки на вкус. А есть еще сатанинский гриб, тоже абсолютно белый с виду, но попробуйте его надломить: я однажды видел это поистине чудовищное зрелище. Сначала он багровеет, потом синеет, потом чернеет и истлевает от собственного яда. С ними примерно так же: с виду они обычно крепенькие, щекастые, часто курносые. Кажется, что с ними неплохо бы побаловаться; и некоторые балуются. Не думаю, что внутри у них такой же яд, как у сатанинского гриба, не могу себе представить, что активист, которому они в конце концов достаются, выдергивает из них свой несчастный лингам, как пробку из бутылки с соляной кислотой, — мне кажется, ощущение должно быть другое: словно съел огромную пластмассовую клубничину. Они не настоящие. Но опыта по этой части у меня нет: я никогда не спал с активисткой. Насколько мне известно, они вообще не очень к этому склонны — все либидо, если оно и есть, уходит в общественную работу.
Общественная работа в самом деле заменяет им секс, причем болезненный, извращенный, садомазохистский. К строительству чего бы то ни было они малоспособны: их страсть — прорабатывать. На любом проработочном собрании, особенно в школе, непременно есть молоденькая активистка: румяная, со щечками-персиками, с голубыми, как правило, глазками, «наполненными влагалищной влагой», как справедливо замечал Андрей Платонов. Она любит клеймить, проклинать, втаптывать до хруста. Она находит любым вашим действиям наихудшие мотивировки и наиопаснейшие интерпретации: вы не просто открыли окно в классе — вы по заданию иностранной разведки хотели простудить учительницу. Вы не просто так принесли в класс мышь — это намек на то, что вам нравятся грызуны, а следовательно, грузины! Клеймить, изыскивая наиболее отвратительный мотив, — тактика, которая не обманет: точно так же они ведут себя и потом, в личной жизни, когда умудряются-таки выйти замуж за доверчивого самца. Один такой оказался моим приятелем и часами плакался мне на то, как жена за ним шпионит, подозревая измену на каждом шагу; и хорошо, если это измена ей, а не нашему общему делу.
Катаев и Олеша в молодости называли такой тип «таракуцки». И в самом деле — они кругленькие, веселенькие с виду, у них крепкие ножки-тумбочки. Никогда не мял активистку, но думаю, что грудь должна быть твердая. Щеки, во всяком случае, как у куклы Гали из нашего советского детства: была такая кукла Галя с льняной косой, с голубыми, навыкате, моргающими зенками, со сложным выражением злобного счастья на оранжевом лице. Иногда, правда, активистки бывают прыщавы, прыщики располагаются обычно вокруг крыльев носа, иногда на верхней губе. На лбу — редко. Лоб всегда гладкий, без единой морщины, — там пластмасса уже переходит в мрамор. Ни одна мысль сроду не омрачала эту гладкость, ни одно сомнение не затуманивало — чистый алебастр. Иногда я всерьез задаюсь вопросом: почему они всегда женщины, почему мужской тип активиста гораздо менее распространен, если вообще встречается? То ли у мужчин, как полагают всякие консерваторы от Эволы до Лимонова, все-таки есть нравственный стержень, не позволяющий падать слишком низко (отставить фрейдистские интерпретации насчет стержня); то ли мужчине стыдно слишком уж выстилаться под господствующую идеологию; то ли, наконец, такая ниша попросту не предусмотрена в социуме — поскольку клеймить должна именно женщина, она же будущая мать?! Здесь, мне кажется, корень зла: в любой тоталитарной системе палаческие и заклеймительные функции обязана осуществлять девушка, лучше бы юная. Иногда они остаются юными до старости, как публицистка «Комсомольской правды» Елена Лосото: она в семидесятые очень ярилась на темы патриотизма. Писала статьи «Во что рядится чванство» и «Не обеднеем!» (последняя была ответом на робкий вопрос одной девочки, почему у нас, при всех наших совершенствах, не очень хорошо с модной одеждой и легкой промышленностью; Лосото доказывала, что не в одежде наша сила). Во что бы Лосото ни оделась, я всегда домысливал на ней красный галстук, он овевал ее незримым светом, и я был не одинок — почему-то все так ее и воспринимали. Если она сейчас меня читает, пусть знает, что в детстве я со многими ее тезисами соглашался и вообще считал талантливым публицистом, да и сейчас считаю: умудрилась же она запомниться! Так клеймить не умел ни один мужик. И вообще, мне кажется, женское клеймение — более мощный инструмент: если женщина тебя корит — значит, ты действительно урод, ниже падать некуда. У Пелевина в «Затворнике и Шестипалом» точно придуман отряд негодующих Матерей, которые выскакивают по первому требованию начальства и громко кудахчут на отщепенцев. Матери — примета истинно советского социума: обязательно был передовой отряд активисток, которые негодовали на отступника за недостаточно активное выполнение плана, слишком частые перекуры или нежелание служить в СА. Этот опыт использован «Нашими», где практически все девушки — активистки. Их легко опознать по румянцу, лексике и праведному, оргиастическому гневу.
Лексика, кстати, действительно своеобразная: они очень любят слово «предательство» и употребляют его по любому поводу. Не завидую их возлюбленным: вовремя не позвонил — предательство. Выпил — предательство вдвойне. Не пришел ночевать — подрыв боеспособности Отечества! Как так? А вот так: ты там шлялся неизвестно где, а я здесь всю ночь мучилась, волновалась и теперь буду хуже работать, от чего боеспособности Отечества произойдет прямой урон. Понятно? Не слышу, громче! (разражается рыданиями). Интересно, впрочем, вот что: мужчина-тряпка, покорный, принадлежащий им со всеми потрохами, — им тоже неинтересен. Здесь какой-то странный психологический излом — ведь именно покорности они и добиваются, только к этому и стремятся; а впрочем, ничего странного. Они ведь становятся активистками не только по физиологической предрасположенности: когда-то однажды, в детстве, еще в детсаду, они увидели триумф грубой силы в чистом виде. И, не получив в детстве должной родительской прививки (родители у них, как правило, либо в ссоре, либо много работают — короче, недолюбливают, недовоспитывают), эти несчастные девочки верят: сила — право.
Надо быть таким, как вот этот, страшный, грубый. Только силу они и чтут по-настоящему, только за ней и тянутся на толстеньких ножках, на цыпочках, — и верят не тем, кто добр, талантлив или красив, а тем, кто груб, циничен и страшен. Кстати, очень часто активистки влюбляются в насильников: не обязательно в тех, кто изнасиловал их лично, но в тех, кто проявляет к этому наибольшую склонность, к тем, кто понятия не имеет о нежности. Преданность в мужчине для них невыносима: им годится только тот, кто прибьет, и чем крепче — тем лучше. Была одна такая выдающаяся активистка в Союзе писателей, большая патриотка и ревнительница идеологической чистоты, у которой я однажды прочел такое четверостишие (это любовная лирика была):
В глуши, в лесу, под вой метели Как русским бабам не желать, Чтоб обнял — косточки хрустели, А поднял — звезд не обобрать?Честно признаюсь, на понимание четвертой строки моих интерпретаторских возможностей не хватает, я пасую, я не очень себе представляю, как это он должен ее поднять, чтобы звезд не обобрать. Вероятно, он должен так ее хрястнуть оземь, чтобы искры из глаз посыпались. Но вот чтоб косточки хрустели — это да, вещь естественная; распространяется также и на власть. И вообще я оставил бы от этого стихотворения одну строчку — «Как русским бабам не желать?!». Вот они и желают, и того, кто приголубит их кулаком меж глаз, всегда предпочтут тому, кто робко поцелует туда же. Только у нас встречал я презрительное выражение «по п… ладошкой гладишь». А почему бы и не погладить иногда? Это, говорят, приятно? Нет, надо действовать в соответствии с другой частушкой: «Папе сделали ботинки — не ботинки, а картинки. Папа ходит по избе, бьет мамашу… Папе сде — лали ботинки», и т. д.
Активистки не переводятся в любые эпохи, но больше всего их было, кажется, в тридцатые. Тогда Булат Окуджава гениально описал этот тип в «Упраздненном театре», странном, жестоком романе, одна из главных мыслей которого — мало кем замеченная в 1993 году — сводится к непреодолимости антропологических различий. Есть люди, которым нравится читать и созидать, а есть — которым рушить; есть те, кто способен доносить, и те, кто никогда на это не пойдет; критерием для различения этих типов Окуджава предлагает считать (не напрямую, конечно) брезгливость. Кто охотно ест из чужой миски, живет в грязи, спокойно переносит собственную кислую вонь — тот и в нравственном отношении нечистоплотен; и вот появляется у него в «Театре» такая Марья, из раскулаченных, крепкая, с мелкими, редкими, но острыми зубами, которая быстро насобачивается делать карьеру. Работает она маляром, но понимает, что от малярских трудов праведных не наживешь палат каменных. Она начинает доносить — сначала робко, потом вполне профессионально — а в конце получает назначение в Свердловск, на политучебу. И доносить она будет не потому, что мстит таким образом за свою раскулаченную семью: к семье она как раз демонстративно равнодушна, надо будет — и на своих настучит… А потому, что увидела силу — и не была морально готова признать, что сила бывает неправа. Этот же тип активистки, ядреной крепенькой девочки, появляется у Окуджавы еще раз в автобиографическом рассказе «Подозрительный инструмент», где упоминается Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года. Был такой, если помните: съехались творческие коллективы со всего мира, чуть не из 50 стран, пели, плясали, показывали свое искусство, — и вот автор видит, как у входа в ДК МГУ девушка обжимается с негром, руками отталкивает его, а сама прижимается крепеньким бедрышком, а сама вся пунцовая и повторяет: нет, Джон, я кому сказала — нет! И хочется, и колется, и идеологически нельзя, и физиологически прям зубы сводит, как интересно! И автор, глядя на это, едва сдерживает брезгливую усмешку — хотя чувства этой девочки можно понять, нет? Выросла в бараке небось, слушала из музыки только то, что передавали в репродукторе, из книг читала то, что входило в программу, — откуда взяться утонченности? Но автора настораживает не грубость, не простота, а именно это сочетание похоти с пуританством, которое и является ключевым для описываемого женского типа. Когда похоти больше, чем может себе позволить правильная советская школьница; когда пуританство — единственная узда, которую можно накинуть на эту страшную сжигающую жажду. Активистками становятся, конечно, именно от бешеных и невоспитанных страстей — и очень скоро понимают, что расправы возбуждают сильней, чем обычный секс. Грубо говоря, активистки — аддикты, «подсаженные»: простая любовь их не удовлетворяет, им хочется ужасного. А поскольку в жизни это осуществить трудно, они осуществляют свои садомазохистские эксперименты в общественной сфере: чувства те же, но приличия соблюдены. Мне кажется, они всегда мокрые. Не только в смысле потливости (хотя это у них тоже зашкаливает, по моим наблюдениям), но в смысле постоянной перевозбужденности, особенно при виде власти. Это замечательно описано у Анатолия Азольского в романе «Облдрамтеатр» — первоклассный прозаик, рекомендую: «От Людмилы Мишиной ничем не пахло: ни духами, ни помадами она никогда не пользовалась, чтоб не подавать дурного примера, и шла рядом с Гастевым так, что у него и мысли не возникло взять ее под руку, тем более что Мишина, не пройдя и двадцати метров, приступила к любимейшему занятию — перевоспитанию пораженного всеми видами разврата комсомольца, уличив Гастева в легкомысленном отношении к браку еще на первом курсе, когда он вступил в „близкие отношения“ с „не буду называть кем“, всех подряд охмуряя „разными там словами“»…
Куда шли, какими улицами — Гастеву не помнилось. Рука его — сама по себе, вовсе не по желанию — частенько полуобнимала спутницу, которой он уже нашептывал «гадости» в охотно подставленное ухо, предвкушая дальнейшее: он оказывается с этой сучкой наедине, раздевает ее, демонстрирует абсолютно полную готовность мужского организма к «близким отношениям», а затем наносит смертельный удар — отказывается вступать с нею в половой акт, либо пренебрежительно сплюнув при этом, либо обозвав лежащую Мишину общеизвестным словом. По метаемым на него взглядам догадывался он, какие планы строит та, чтоб унизить его: да, позволит себя раздеть, но ничего более, или того хлеще — разорется на всю квартиру, являя городу и миру свою неприступность. Каждый, уже распаленный, свое задумывал, потому и улыбались друг другу мстительно и любяще (много позднее придумалось Гастевым сравнение: кобель и сучка бегут рядом, уже мокренькие от слизи, скалясь и не приступая к совокуплению из-за того, что двуногие хозяева их могут палками и каменьями прервать сочленение пары, и надо бежать, бежать, пока не найдется местечко, далекое от человеческих глаз). Никогда не мазанные помадою губы Мишиной набухли от прилива крови, став темно-вишневыми, дыхание ее учащалось, пальцы порхали над рубашкой, что-то поправляя, кожа ее будто зудела (венский профессор похмыкал бы понимающе), шаг у подъезда дома укоротился, и Гастев покровительственно похлопал понурую, уже сдавшуюся Мишину по плечу: вперед, детка, все будет в порядке… «Авдотья Петровна! Смотри, кого я привела!..» — сделала она последнюю попытку избежать нравственного и физического падения, открыв дверь квартиры. Но соседки либо не было дома, либо она не отозвалась. «Сволочь! — тихо выругалась Мишина, помогая Гастеву раздевать себя. — Я все расскажу на партбюро!..» И ведь расскажет.
№ 11, ноябрь 2008 года
Раба Любви
Поговорим о странном типе, о котором многие мечтают всю жизнь, но при личной встрече, как бывает сплошь и рядом, сбегают через неделю. Поговорим о женщине, живущей любовью, влюбленной в любовь, о женщине, чьим главным наркотиком является эмоциональная буря.
Точно такой была Цветаева. Есть отчаянное письмо Сергея Эфрона Максу Волошину, у которого они, собственно, и познакомились: Эфрон узнал о связи Марины с его другом, Константином Родзевичем. «Марина — человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше дольше. Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно». Мы-то привыкли, что он был кроткий, романтичный, безвольный… Нет — он был железный, и все понимал; и тысячекратно права она была, когда писала Берии, что «лучшего человека — не встретила». Он понимал про нее все — и все-таки любил. В оправдание Цветаевой — если поэт вообще нуждается в оправданиях, потому что с точки зрения Бога он всегда прав, ведь только его бытие и осмысленно, ведь Бог любит по-настоящему читать только стихи… но если поэт в этих оправданиях все-таки нуждается, то ему и положено быть рабом любви, не зависящим от конкретного объекта. Ведь он существует для того, чтобы сочинять, ни для чего больше. И если ему для этого нужна любовь — пусть очаровывается хоть чертом лысым, были бы тексты. С остальными сложнее — в их случае любовь совсем уж самоцельна, и «ураган» нужен им исключительно для личного удовольствия. Наслаждения более высокого порядка — а именно эмоциональный контакт с чужой душой, который возбуждает, радует и увлекает гораздо больше, чем беспрерывное терзание собственной, — для них невозможны. Любой, кто любил по-настоящему, — то есть испытывал телесный и духовный full contact с отдельной другой Вселенной, у которой обнаруживались вдруг тысячи совпадений с вашей собственной, совсем было уверившейся в своем безвыходном одиночестве, — поймет, что никакая персональная, вымышленная буря страстей этого не заменит. Но увы — число людей, способных на контакт, ограниченно. Иначе все дети рождались бы красивыми и умными, а это бывает только от настоящих совпадений, от полного и окончательного сближения. В большинстве случаев, увы, женщины партнеров додумывают. Собственная его личность волнует их в последнюю очередь. В некотором смысле они его курят, как наркоман курит коноплю. Я категорически против любых наркотиков, пишу это не для Госнаркоконтроля, а для читателя; грешно проникать с отмычкой туда, куда надо ходить со своим, любовно выточеннным ключом. Но если наркоманию художника еще можно объяснить тем, что наркогрезы нужны ему для создания шедевров, — то самоцельную, гедонистическую аддикцию обывателя не оправдать уже вовсе ничем. То же и с любовью.
Раба любви — тип, чья соматика, сложение, манеры варьируются широко, и это затрудняет ориентацию. Так сразу и не поймешь, с кем имеешь дело, а рванешься — и поздно. Они бывают длинными, тонкими, меланхоличными, анемичными, мечтательными — и классический тип как раз таков, — но вот Цветаева, например, была сравнительно невысокой, крепкой и сильной, в юности даже полноватой; мне встречались и красавицы с такой душевной организацией (красавицы, кстати, — чаще, и оттого они почти всегда несчастны в любви), и прелестные дурнушки французского типа mauvais mais charmant, и женщины без всякого обаяния, с одним только волевым напором. Они бывают глупы, а бывают цинично-умны; бывают одиночками, но чаще матерями семейств, ибо должен же кто-то обеспечивать крепкий тыл. Я не знаю, как их отличить сразу: среди них встречаются превосходные хозяйки — и абсолютные неумехи; деловые женщины — и совершенные распустехи; деловые, пожалуй, чаще — потому что им для бешеной активности нужен мотор, а сама по себе экономика таким мотором обеспечивает нас не всегда. Нужно что-то другое. Вот я, кажется, нашел: рабынями любви становятся женщины, у которых нет другого стимула жить. Все кажется им либо скучным, либо недостаточным. Нужно что-то другое — «то, чего не бывает». Ни семья, ни работа, ни творчество не заводят их до такой степени, чтобы безоглядно раскочегариться и явить миру предел своих возможностей; им нужен эмоциональный экстремум — и в этой обстановке они способны творить шедевры, демонстрировать чудеса договороспособности, пробивать лбом стены… Раба любви — женщина, сознающая недостаточность всего остального; так что это не вина, а трагедия.
А вот поведение такой рабыни описано многажды — и узнается без труда. Попасть в ее путы так просто именно потому, что на самые умеренные ваши заигрывания она отвечает с удивительной готовностью, даже и с опережением. Вы, сами того не замечая, немедленно ловитесь. А дальше — вы уже через день оказываетесь перед ней виноваты. Делается это так: вы расстаетесь после очередного свидания самым мирным образом. Через час в ваш адрес приходит sms-ка: прости, милый, все было очень хорошо, но раз так — мы должны расстаться. Что «так», в чем дело?! — вопите потрясенный вы. Оказывается, вы не так ответили на один ее вопрос. Скажем, «который час» или «какая у вас собака». Не с той интонацией. И отвели глаза. И ей сразу стало ясно, что вы ей лжете, а с тем, кто лжет в мелочах, нельзя иметь серьезные отношения. Понимаете? Вы понимаете это?! А она устроена так, что для нее возможны только серьезные, никаких других. Она не рождена для легких связей, которыми, кажется, так избалованы вы. (Поначалу вы еще воспринимаете подобные обвинения как комплимент, да так они и задуманы.) Поэтому простите, но все. Она больше не может.