Статьи не вошедщие в собрание сочинений вып 2 (О-Я)
Шрифт:
Однако, как во всякой лжи, здесь присутствовала же и правда: не дураки были древние греки, что говорили вместо культуры о PAIDSIA, то есть попросту о “воспитании”. Конечно, только уж очень наивным людям могло даже в наивные времена примерещиться, будто это воспитание благонравия, — а затем явились тоталитаризмы со своими воспитательными прожектами, возведшими мертвое благонравие в небывалую, невиданную степень; но если мы в антиавторитарном задоре отменяем сам по себе императив воспитания, мы должны чувствовать, что крушим позвоночник культуры — ту вертикаль неравноправных ценностей, которою культура держится в состоянии прямохождения. И приходит — пся-кровь, всетерпимость...
“Блаженное, бессмысленное слово” — оно как раз достаточно бессмысленно, чтобы на слове невозможно было словить, однако и достаточно небессмысленно, чтобы хранить неостывшую память о словесности слова, о Логосе.
То и другое отмерено и выверено — до каких-то бесконечно малых.
Вена.
1 Проза ранних статей вроде “Утра акмеизма”, а также “Разговор о Данте” при подобном размежевании оказывается на стороне стихов. Естественно, в обоих случаях она рождалась параллельно со стихами, и автобиографическая рефлексия в ней элиминирована.
Тоталитаризм: ложный ответ на реальные вопросы
Источник: Родина. 2002. №10.
«Преодоление» тоталитаристского прошлого — это задача, которая теоретически стоит перед всеми народами с подобным опытом, хотя на практике, как мы видим, принимается к сведению далеко не всеми.
Один из уроков, который мы извлекаем из анализа тоталитарных безумств, состоит в том, что безумством становится всякая система рассуждений, когда она становится некритичной по отношению к себе. Для любого вида критицизма дело чести — трезвый взгляд на себя. Необходимо отметить, что сам по себе императив «преодоления» своего прошлого, то есть систематической критики поведения не тех или иных предводителей нации, но нации в целом, и притом в ее собственном самосознании, является вполне новым явлением, для которого нет аналогий во всей человеческой истории. Когда Карл Ясперс выступил в 1946 году со своим знаменитым трудом «Die Schuldfrage», он формулировал задачу, до сих пор никогда не обсуждавшуюся. Я имею в виду, конечно, не специальный казус Германии, но саму логическую структуру вопроса о различных ступенях коллективной вины.
Идея, согласно которой исполнитель военного приказа (такого, который не относится непосредственно к делу палача в узком смысле) все равно виновен перед человечеством и собой, если вердикт мирового общественного мнения и его совесть не признают эту войну справедливой, чужда предыдущим векам. «Узурпатор» Наполеон мог быть виновным — и с точки зрения традиционного монархизма, и с более либеральной точки зрения — как поработитель народов. Но это обвинение нельзя было всерьез распространять на воинов «Великой армии»; и недаром русский полководец Багратион за минуту до своей гибели на поле Бородинского сражения успел крикнуть похвалу врагу — бесстрашно наступавшим французским гренадерам: «Браво, браво!» Поэтому и Лермонтов, сочувствуя свободолюбию кавказских народов и демонстрируя скепсис по отношению к имперской программе «славы, купленной кровью», все же без внутреннего затруднения выполнял свои обязанности офицера. Культура, к которой он принадлежал, не предполагала таких моральных проблем.
Уже начало Первой мировой войны сильно стимулировало тот настрой, при котором не только правящая элита враждебной стороны, но и вся связанная с ней цивилизация становились предметом систематических нападок, причем при участии лучших умов воюющих стран, включая, например, Томаса Манна с немецкой стороны и Шарля Пеги с французской. Столь несходные между собой Т. Манн и Г. Честертон удивительно сходным образом доказывали, что именно Германия или, напротив, именно Англия представляет в конфликте «благородство органической культурной традиции», тогда как противоположная сторона — мертвую техническую цивилизацию. Это было похоже на спор двойников, зеркально воспроизводящих жестикуляцию друг друга (причем никто из них не знал о другом...).
122//123
Становление тоталитаризма утилизировало для своих нужд эту тенденцию и резко усилило ее: для нацистского дискурса все противники были по самой своей природе недочеловеки, Untermenschen. Для советского дискурса морально виновен был в принципе каждый иностранец, не предпринимающий специальных усилий к тому, чтобы стать «другом Советского Союза» и через это искупить свою «вину». А всех «своих» тоталитаризм стремился всеми средствами приобщить к ответственности за свои действия, в чем, собственно, и состояла его тоталитарность.
Однако отдадим себе отчет в том, что сама идея «преодоления», возникшая после Второй мировой войны, стала объектом мифологизации и идеализации. Об этом прискорбно свидетельствует хотя бы знаменитый вопрос, задававшийся некоторыми диссидентами в пору краха советской идеологии: почему не устраивают Нюрнбергский процесс над преступлениями коммунистического тоталитаризма? Для того чтобы всерьез задавать такой вопрос, нужно было полностью забыть о конкретно-исторической реальности этого процесса и видеть лишь некую отвлеченную моралистико-юридическую установку. Разумеется, предпосылки Нюрнбергского процесса были подготовлены всемирной моральной рефлексией, в которой участвовала, между прочим, и «другая Германия», Германия эмиграции и Сопротивления. Но для того чтобы превратить предпосылки в реальность, необходимы были совсем иные факторы.
Прагматика, оказавшаяся в союзе с моральными мотивами, оставалась прагматикой. Военная победа союзников (в число которых, не будем забывать, входил и сталинский Советский Союз, переживавший как раз тогда апогей своего тоталитаризма) только и сделала возможными Нюрнбергский процесс и программу денацификации, осуществлявшуюся оккупационными властями. Такова была реальность, неизбежно включавшая в себя разного рода негативные эксцессы: и британские бомбежки немецких городов, и те расправы советских властей над немецким населением, за протест против которых Лев Копелев был отправлен в ГУЛАГ, и проявления бессмысленной мелочности в ходе денацификации (когда, например, великий дирижер В. Фуртвенглер был временно отстранен от исполнения своих обязанностей), не говоря уже о тоталитарных замыслах советской оккупации, в ходе которой конструировалась ГДР. Не была ли половинчатость раннеаденауэровского периода не в последнюю очередь обусловлена также и неизбежной психологической реакцией (отнюдь не только экс-нацистов) на одиозные действия оккупационных властей? Не само по себе прошлое, как таковое, но и недавние способы расчета с ним становились объектом все более резкой критики, в свою очередь имевшей не только моральные мотивы, но и привязку к меняющейся ситуации в мире.
Совсем иначе обстояло дело в Советском Союзе, одной из тогдашних стран-победительниц. Не без огорчения отмечу, что западное общественное мнение, в свое время чрезмерно склонное воспринимать каждую уступку горбачевского СССР как акт свободной доброй воли, затем слишком быстро повернулось на 180 и стало столь же безоговорочно воспринимать случившееся как простое поражение, аналогичное военному. Грубо говоря, еще вчера нас, русских, рассматривали как добронамеренных инициаторов конца «холодной войны», а сегодня мы перешли в статус побежденных в той же войне. Если же говорить серьезно, реальность никак несводима к одномерному представлению — ни розовому, ни черному. Обстоятельная характеристика всех мотивов — от прагматичных до соображений совести — представляет собой самостоятельную тему. Как бы то ни было, роль морального протеста против тоталитаризма никак нельзя отрицать. Протест этот достигтакой силы, что с ним нельзя было не считаться. В итоге произошел компромисс между советской элитой и оппозиционной частью общества, условия которого не так уж далеки от программы, некогда предложенной Солженицыным в «Письме вождям Советского Союза»: мы освобождаемся от тоталитарной идеологии, но в виде уплаты за такое мирное и бескровное освобождение прежнее начальство, в общем, остается на своем месте. Мы приняли этот компромисс; я до сих пор не вижу ему никакой альтернативы, кроме серии кровавых катастроф. Но он ставит для нас вопрос о смене элиты в особый контекст: приходится считаться с тем, что прежний порядок не был побежден ни внешней силой, ни восстанием снизу: он был демонтирован представителями самой партийной элиты. Старая морально-юридическая аксиома гласит: pacta sunt servanda (договоры должны быть соблюдаемы).
Позволю себе отметить: если от Германии и России их собственная совесть и мировое общественное мнение требуют все нового обсуждения своих преступлений, на свете есть страны, от которых никто этого не требует— ни мир, ни голос их собственной совести. Один из многих примеров — Турция, до сих пор упорно отрицающая сам факт геноцида 1914-1915 и последующих годов, унесшего большую часть армянского населения. Недавнее официальное признание этого факта французским государством вызвало со стороны Анкары яростную реакцию. В остальном мире молчат — Турция слишком нужна как союзник; уже ставится вопрос о ее приеме в Европейское сообщество. Внутри самой Турции тоже все безмолвствует...
По-видимому, не всякая культура принимает само представление о том, что нации необходимо размышлять о коллективной ответственности за грехи и преступления собственного прошлого, исповедовать перед всем миром эти грехи и преступления. Эта идея либо есть, либо ее нет. Очевидна ее связь с темой обращения и покаяния, которая восходит к христианской традиции. В известной классификации Рут Бенедикт все это обозначается как культура совести. Напротив, цивилизации Востока традиционно определяются культурой стыда: там человек должен «сохранять лицо», и как раз для этого ему лучше не открывать свои неприятные тайны. Современный либерализм подчас высказывает предпочтение культуре стыда, предохраняющей от слишком негативных эмоций; но очевидно, что будущее европейской традиции свободы связано с культурой совести.