Статьи военных лет
Шрифт:
Свидетель Сериков, сам дивясь виденному, в простоте сердца рассказывает среди прочего, как шла своей дорогой одна наша старушка, верно, чья-то добрая и ласковая мать, и попался ей навстречу обыкновенный немецкий солдат с ружьём, и как он схватил старую за рукав и, подтащив к земляной щели, бессмысленно пристрелил её во утоление какой-то неизъяснимой тевтонской потребности. Женщина Подкопай из чёрного кошеля своих воспоминаний достаёт одно — про полуотравленного в «душегубке» старика, который уже не о пощаде молил своих мучителей, а только о том, чтобы добили его до смерти из внимания к его глубокой старости. Хозяйственник, хирург, уборщица проходят перед судейским столом, и кажется, самая бумага блокнота, на котором набросаны мои беглые заметки, начинает пахнуть трупной гарью, горшей, чем адская полынь.
Вот только что вернулся от судейского стола на свою скамью свидетель Беспалов. Речь его не изобиловала художественно выполненными подробностями. Хороший слесарь-лекальщик, он и не гонится за литературными достоинствами своих показаний. Ему есть о чём рассказать своим современникам во всём мире. Его посёлок расположен всего в ста метрах от большого поля, амфитеатром раскинутого перед окнами домика, где он проживал с семьёй, периодически скрываясь в леса от угона в неметчину. Этот солидный и рассудительный человек в течение четырёх месяцев сряду был вынужденным свидетелем некоторых чрезвычайных происшествий. Словом, пока шуршат мёртвые листы судебно-медицинской экспертизы и протоколов эксгумации, где научно излагается содержание длинных, плохо присыпанных землицей ям, я ухожу с Беспаловым в уголок, чтобы рассказал мне поподробней и ещё разок про то, как происходило нечто, чему в уголовных кодексах мира нет пока подходящего наименования. И он сидит передо мной, живой, я трогаю его колено, дым его папироски идёт мне в лицо.
Итак, место действия находится в двух километрах от Харькова, называется по-московски — Сокольниками и представляет собою округлую и обрамлённую леском луговину, пересечённую детской железной дорогой. Все помнят эти дороги — наглядные пособия, которыми мы баловали перед войной своих детей. Однажды, 27 января 1942 года, на этот плоский, конечно, самый обширный в мире эшафот, где обычно немцы методически и ежедневно расстреливали по 10—15 человек, грохоча стали прибывать грузовые машины. На каждой шофёрской кабинке сидело по солдату с немецкой овчаркой, в кузовах же машин находилось, на круг, примерно по тридцать человек не немецкого происхождения: старики с узелками, девчата, матери и их дети, и пленные — наши граждане и братья с Украины и России. Три машины возвращались сюда восемь раз. После выгрузки людей рассаживали группами и прямо на снегу. Никто не плакал, хотя все со смутным ужасом догадывались о назначении готовой жёлтой ямы посреди поля.
Стоял морозный, с ветерком в сторону посёлка полдень. Снежный покров достигал полутора метров, а морозец градусов 25. Если бы не ветерок да не крики чёрных птиц из вороньей разведки над лесом, было бы совсем тихо в тот час. Гестаповские часовые гнусили какие-то песенки про бутылку шнапса и деву рая.
Очень громкая и лаистая последовала команда — всем раздеваться донага, людей поторапливали. Так нужно было, должно быть, для того, чтобы скорей слипалась воедино в плотное месиво, гнила и тлела и превращалась в ничто эта живая пока, человеческая плоть. Мужчинам немцы помогали ударами прикладов. Быстро образовалась горка женских платков, детских калошек, полушубков, свёртков с едой, белья, рейтуз шерстяных; где-то пискнул ребёнок: «мама, мне холодно», и опять закричали мужчины, но снова взметнулись над головами приклады, и погас крик.
Были там женщины, которые не желали раздеваться на глазах у всех донага… и вот Беспалов увидел, как один нибелунг ножом, занеся снизу и движением вверх, распорол на девушке шубку и платье до плеча. А ведь и дерево жалеют поранить, когда рубят. Кривой красный шов прочертил тело, и потом, развалив одежду, гестаповец сам содрал с девушки бюстгалтер левой, свободной рукой.
Всё ещё веря во что-то — в спасение, в бога! — по колено в снегу, эти обречённые люди, голые жались друг к дружке в ожидании своей очереди. А уже где-то в противоположном углу поля началась расправа. Деревянно на морозе застучали автоматы, и первый залп дан был по ногам, чтобы предотвратить возможность бегства, хотя дорога и без того была оцеплена войсками и полицейской сволочью. Это называлось у немцев «фускапут», смерть ногам! Передняя шеренга жертв осела на пятнистый красный снег, и вдруг как бы костёр человеческого отчаяния забушевал на этом ослепительном снегу. Оно обжигало и расплавляло мозг, невидимое пламя, и тот кто раз видел это, вряд ли станет улыбаться потом, как отучился от улыбки Беспалов. Двое стариков, соседей Беспалова, сошли с ума… — Уже нельзя стало различить отдельных людей. Было только бессмысленное метание, кряхтенье, пронзительная детская жалоба, стон и вопли, проклятья, брань и истерический хохот матерей. И некоторые женщины заедино с мужчинами, как тигрицы, кидались на солдат, и те пятились от этого нечеловеческого напора. Другие же пытались закапывать в снег своих детей, а потом, вытащив голых из снега, бросались закапывать их в другом месте, лишь бы утаить их от смерти. Слышно было «гады», «паразиты» и ещё «папочка, спаси меня», и ещё «бабушка, за что они меня терзают», и ещё «чи ты слышишь, мой милый, шо я гибну».
Разъярённые немецкие канальи стреляли в упор в голых обезумевших людей, они кидали детей в яму, ухватив за руку и развертев над головой, как лягушат, и что-то чвакало там, наверно, при их падении. Они зарывались с автоматами в самую гущу толпы, начинавшей уже редеть. Они орали во всё горло: «сакрамент» и «шайзе», что, кажется, означает «гадость» на их блатном, зверином языке; видать, сами валькирии бушевали над ними! И так, подбадривая себя криками, возгласами, они ещё до сумерек довершили дело до конца. Уже воронье, готовое приступить к трапезе, ждало в почерневших вершинах ближнего леса. Но солдаты ушли не прежде, чем поделили между собой страшную, позорную добычу — эту бедную, забрызганную красным одежду своих жертв. Они не оставили здесь ничего, кроме нескольких разрозненных детских калошек и рукавичек. И одни уходили пешком, таща на плечах трофейные узлы, а другие уезжали в машинах, сытые и гнуся что-то сиплое и древнее, как урчанье гориллы. И когда ушли они, стаи птиц опустились на место побоища…
Беспалов опускает глаза, папироска дрожит в его руке.
— А некоторые ещё забавлялись при этом, — вслух дивится он, — хватали голых, уже полурасстрелянных за грудь, за сосок, чиркали штыками по телу, волосы выдёргивали. Вот тут-то и сошёл сосед мой с ума: голый, выскочив на мороз, принялся рубить топором вытащенный им шифоньер… Страшно, знаете ли!
Не судить бы их, а езжалым кнутом по глазам, которыми они смеют ещё глядеть на вас, мужья, братья и сыновья погибших. Уже целая метель мёртвого пепла кружит и забивает очи. Падает чёрная копоть новых и новых показаний. Сутулые, с посеревшими лицами, подсудимые смотрят в пол. Тяжёл могильный прах; он оседает им на плечи, давит, увлекая в ту же черноту, куда свалены их жертвы… Ой, Германия! Может, полярные океаны да непроходные бездны лежат на путях наших армий к расплате? А что, если не окажется их при границах наших? А ну, взглянем на карту, Германия!
Харьков.
«Известия», 19 декабря 1943 г. [1]
Величавая слава
Когда Европа, растоптанная и поруганная фашизмом, думает о своей судьбе, — кнут поработителя или торжество правды предстоят её потомкам, — она вспоминает о нас. Тогда в слезах отчаяния она обращает глаза к востоку, к Красной Армии. Вдовы и сироты трепетно вслушиваются в громовой голос её артиллерии и танков; по географическим обозначениям её побед они высчитывают сроки своего освобождения. Для многих это завтра наступит слишком поздно, а сегодня только она одна, Красная Армия наша, в полную силу бьётся с мрачным и подлым злодейством.
1
Напечатано под заголовком «Так это было».
Море крови, в котором мир стоит сейчас по горло, обязывает его к справедливым оценкам людей и явлений. На своём страшном опыте он узнал, что фашизм есть смерть наций, гибель жизни и крушение культур; пропись перестаёт быть банальностью, когда она написана кровью по живому мясу. И потому всё нынче в могучей руке твоей, советский воин: смех детей и мудрые дары наук, цветенье садов и блистательные свершения искусств. Слава твоя величавей славы знаменитейших людей прошлых веков. Ибо величие состоит не только в том, чтоб создать сокровище, но и в том, чтоб грудью отстоять его в беде, не выдать его на потеху дикарю.
Множество великих имён мы подарили миру. Там были мечтатели и подвижники, люди глубочайшего социального прозренья, планировщики вселенной, разгадчики материи, строители и поэты. И слишком много полновесного зерна мы всыпали сами в закрома культуры, чтоб ставить урожай будущих веков под угрозу нового Аттилы и его вооружённых хулиганов. Мы всегда ясно понимали, в какую эпоху человеческого развития мы призваны творить и строить, и оттого с самого начала не было у нас ничего дороже Красной Армии нашей. Единство советского народа, о котором мы так часто и с гордостью говорим, отразилось прежде всего в единой любви к этому стройному созданию двух великих отцов нашего народа. Все лучшие качества наши заключены там. Армия наша — воин с обнажённым мечом у источника жизни.
Она выросла на глазах нашего поколения, и мы по справедливости гордимся, что сами прошли её суровую школу в годы гражданской войны. Но какой громадный путь — от легендарной, рассекающей пространства, лихой конницы Ворошилова и Будённого до гвардейских танковых соединений Ротмистрова и Рыбалко. Как расширилась эта тесная вначале семья героев, полководцев и рядовых её солдат. Зигзагами, точно ходом молнии, пройдена взад и вперёд вся страна, и везде, в каждом безвестном полюшке было пролито по бесценной рабоче-крестьянской кровинке, и поэтому трижды дорога она нам, родная земля… Как выросли её подвиги, её техника, её знания! От Перекопа до Сталинграда, от тачанок до самоходных пушек и гвардейских миномётов, от разгрома косной царской реакции до побед над внуками Шлиффена и Клаузевица, этими профессорами научного империалистического грабежа! Честь такого неслыханного пути делят отвага и труд советских людей, их самоотверженность и преданность ленинско-сталинской идее.