Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Степан Разин. Книга первая

Злобин Степан Павлович

Шрифт:

— А тут сплоховал? — спросил Стенька с сочувствием.

— И тут тоже видел, да никому не сказал. Сам себя на погибель предал, чтобы народ упасти от расправы. Такая была в его сердце великая правда…

— Все «правда» да «правда» — а что же за правда его? — перебил старика Степан.

Лицо старика просветлело. Он отложил челнок для починки сети и поглядел в сторону моря, словно там, в широком просторе, увидел того, кого так любил…

— Святая, великая правда была его, малый. Хотел он соделать, чтобы всяк на земле был всякому равен, чтобы никто не смел воли отнять у другого. Явился народу Исаич, как витязь божий, в ясном доспехе, собою красив, отважен, глаза как небесные звезды, а голос его таков, что глухой услышит и мертвый подымется на призыв того голоса — столь повелителен, и могуч, и ласков. И шли за ним тучи народу — вся сирая Русь возмелася, тьмы нас было. Со всех городов и с уездов вставали, бросали жен, матерей, избы, кто — с вилами, кто — с топором, тот — с косою… и шли… Шли, как гроза, по боярской Руси, поместья и вотчины дымом спускали, ненавистников воли народной секли и мечом, и косой, и оглоблей башки мозжили… Глянешь, бывало, вокруг, на четыре ветра, — и всюду играет зарево в небе — не от пожаров, костры пылают на стойбищах ратных… Рать сошлася великая нас. Города полоняли, и дальше все больше нас шло на Москву, за великою правдой, противу бояр. Устрашились бояры, дворяне да с ними слепцы, подголоски дворянски — холопья, стрелецкое войско, ударили встречу нам боем. Великие битвы то были, Степанушка. Никто не хотел никому поддаваться живьем. Наших три тысячи один раз окружили, не миновать было в руки боярски попасть, и милость сулили, кто сдастся на волю гонителям правды, Ан никто не схотел: порох взорвали и сами сгорели — три тысячи душ. Ты помысли, сколь жесточи было в тех битвах! Легко за ним было идти на смерть и на муки… Да боярская сила осилила нас. Ружье у них доброе было, не то что у нас — топоры да косы… Нас в Тулу в стены загнали. Сидим мы, как волки в логове, только зубами ляскаем. Обложили нас воеводы со всех сторон. Голод пришел, пухнуть стали… Ан дьявол навел царя на великую хитрость: потоп напустили на город. Чистый ад сотворился: вода прибывает, люди мятутся, жены плачут, малых детишек несут ко Ивану Исаичу — мол, погляди, пощади младенцев, спаси их невинные души! Исаич хотел сам к боярам пойти, отдаться на милость за город, да народ не пустил его. «Ты, кричат, нас один отстоишь от злодеев. Тебя заберут, а там уж и нас всех под ноготь задавят». Про тот спор бояре прознали, и царь присылает сказать, что ни волоса с головы Ивана не упадет, коли он своей волей отдастся. Исаич на те слова посмехнулся. «Пойду, говорит, не держите, сам царь обещает милость». Народ отпустил его. Стал Исаич прощаться с нами, со ближними со своими, да молвит: «Бегите, братва, куды кто сумеет. Погинуть вам вместе со мною. Обманут бояре народ!» Нам бы его удержать в те поры, вылазкой выйти, пробиться сквозь царское войско, да, безмозглые дурни, поверили царскому слову и брата великого, брата святого, солнце народное загубили!

— Чего же с ним сталось?

— Ослепили его, в кайдалы заковали, а там и совсем задавили, и мы не погинули от позора того, стыдом, срамники, не сгорели, остались в живых!.. Ныне вспомнишь, и то совесть жжет!..

— Неужто же царь сбрехал?! Как то мыслимо, чтобы царь был обманщик? — даже понизив голос, спросил пораженный Стенька.

— А он был не истинный царь — подставной, боярский корыстник Васька Шуйский. За ту свою лживость да за корысть и на престоле не усидел…

— А с вами что сталось?

— Пошли кто куды! — Старик безнадежно махнул рукою.

— А ты? Отплатил за него боярам? — нетерпеливо добивался казак.

— Куды там! Такая отчаянность на меня напала, хоть камень на шею — да в воду… Невзвидел я света, когда услыхал, что Ивану Исаичу очи повыжгли. Свет всей Руси ослепили!.. Плюнул я родной матери — русской земле в ее очи и проклял ее: мол, как же ты лучшего сына не сберегла, на съедение свиньям покинула?! Какая же ты нам родимая мать?! Сохни ты засухой, дохни от мора, гори пожаром, в крови истекай от войны — не ворочусь я к тебе, капли крови не изолью на твою защиту! Околею, так пусть и могилу мне выроют на чужой земле!.. Так и ушел за рубеж… Чужих королей неправды изведал — все те же неправды! Чужие народы и их обычаи видел… А нигде нет народа дружнее, приветней, правдивей, чем наш родной русский народ, и земли нет милее, чем наша земля. И бедовать со своим народом легче душе, чем чужою радостью жить на чужбине. И вот сердце мое полетело на муки и на томленье домовь… Десять лет прошло, ан признали меня и по доводу бездельных корыстников, что был я в ближних Ивана Исаича и от злодеев его сберегал, вкинули раба божья в темницу. Потомился я там во железах, в колодах, да изловчился, убег из тюрьмы — да в разбой… Не по нраву пришлося мне: в ратных был я как камень, а тут и размяк, не сгодился: иные натешатся, разживутся добычей — да во пьянство, в гульбу; а я как не свой: ум в смятении и сердце тоскует. Кинул все да приплелся сюды… — Старый рыбак задумался, помолчал и вдруг усмехнулся своей обычной, хитроватой и ласковой мягкой усмешкой, от которой серые суровые глаза его молодели и светились ясной голубизной. — Как с тобой же, со мной прилучилось, — душевно сказал он, — совсем собрался в монастырь, ан у моря присел отдохнуть, а море-то, море гуляет, птахи реют над морем, ветер в соснах шумит, да рыбачки еще тут в лесу заиграли песни — по ягоду в лес приходили девицы оттоль, из села, — указал старик, — какая там монастырщина, право! Как из могилы воспрянул я, сын, махнул рукой в монастырску сторону — да и сызнова в мир! В Запорогах был, у вас, на Дону, побывал, и по Волге с судами ходил, и в Белокаменной жил; и воевал, и торговал, и горб натирал, и голодом сох. Едино скажу: душой не кривил и сирого не обидел. А как старость почуял, душа запросила покоя, и в те поры меня море назад призвало, и воротился сюды, тут избу срубил, ладью сам изделал, парусок изладил, сам сети соплел. Мыслил, что больше на свете мне дела нету — лишь смерти ждать, ан тут ты, свет, прибрался, и тебе я, старый, сгодился, а в том и мне сызнова радость и непокой… Да, любит, Степанка, живая душа непокой да заботу — и я как словно назад с того свету к тебе воротился. Помыслю теперь: вот помру, а ты понесешь меня в сердце на всю твою жизнь, любить меня станешь. И радошно мне, что не весь помру, что, может, в тебе я доброе семя посеял и семя то древом взойдет… Чую, Степан, великое сердце в тебе коренится, разум добрый в тебе, беспокойный, заботливый разум и чистая совесть — опять же она беспокойная, совесть твоя. Ан я непокоя тебе прибавил, вьюнош, за то ты меня и люби и помни!.. — Старик засмеялся и с неожиданным озорством подмигнул: — Будешь помнить?

— На то бог дал память. Куды ж от тебя мне деваться! — застенчиво буркнул Степан, еще больше развеселив рыбака.

Дотоле не изведанная работа мысли захватила Степана. Смелые, необычные слова рыбака поднимали в его душе какую-то еще непонятную тревогу. Ему казалось, что некуда деть накопившиеся силы, словно застоявшаяся кровь требовала размяться.

Начались холода. Как-то раз, когда старик на три дня ушел за хлебом в село, Стенька взял топор и принялся вблизи старикова жилища крушить сосны и ели, тут же разделывая их на дрова. Гора расколотых дров поднялась у крыльца выше рыбацкой избушки. Старик, возвратясь, долго стоял за спиной работяги и наблюдал богатырские взмахи его топора.

— Степанка, ты что, ошалел? — спросил наконец рыбак.

Стенька, будто очнувшись, поглядел на него, на осеннее косматое небо, на избушку, на гору мокрых от дождя наколотых дров, бросил топор и молча пошел в лес…

Серые облака бесконечными стаями тянулись с холодного моря на полдень, туда, где катил свои воды родной Дон. Дон в представлении Стеньки остался таким, каким он видел его в последний раз, — радостным, солнечным и весенним. А тут Стенька брел между мрачных мокрых стволов бесконечного черного ельника, между порыжелых кустов можжевеля и мелкорослой березки, почти сплошь обнаженной и едва трепетавшей по ветру редкими бледно-желтыми листьями.

Он вернулся к избе старика только к вечеру. Рыбак трудился, выкладывая невиданную поленницу перед избой. Степан подошел и молча стал помогать ему.

— Куды же ты рубил столько дров? — с усмешкой спросил рыбак, когда после еды оба они улеглись на горячей печи.

— Ладно, топи до смерти да вспоминай казака Стеньку! — также с усмешкой ответил Степан.

Поутру, проснувшись, Степан с крыльца увидал на берегу и на черных лапах сумрачных елей торжественный белый наряд. Падал и падал снег. В воздухе пахло легким морозцем, и только море, не сдаваясь зиме, шумело сердитым гулом… Стенька вернулся в избу и молча стал складывать свою заплечную сумку. Старик, также молча, завернул в тряпицу пару ячменных лепешек да связку сушеной рыбы и подал ему.

— Иди, иди… Не рыбацкие мрежи — ловля иная тебя ожидает, Степан! — сказал старый рыбак. — К людям иди. Не веки сидеть тут со мной. Путь счастливый!..

Дон еще больше, чем прежде, представлялся Степану царством правды и равенства. Если бы можно было каким колдовством миновать все царские земли и очутиться в родной станице!..

К Тихому Дону

День за днем сыпал снег.

Степан старался идти не прямой дорогой, а по безлюдным тропам между безвестных селений, держась только к югу. Он не звался казаком и радовался, что в этой глуши не спрашивали у него на ночлеге бумагу.

Чтобы кормиться, Степан по дороге рядился внаймы. Он рубил лес на дрова: в другой раз провожал купеческий обоз для охраны его от разбойников, и когда в дорогу дали ему самопал, все ему представлялось, что выскочит из лесу Кузьма — «дикая баба» и нужно будет стрелять в своего знакомца.

Уже после святок Степан порядился в товарищи к бродячему кузнецу, для которого нес на спине от деревни к деревне горшок для раздувки углей, наковальню, мех, и раздувал огонь, когда останавливались работать.

Иногда кузнец «гостил» в деревнях несколько дней, и Стенька нетерпеливо роптал на это, торопя его в путь. Но товарищ успокаивал:

— А куды спешить? Поспеем к пахоте!

Зима показала Стеньке северную деревню в ином облике.

Крестьяне жили спокойной жизнью. Излишков не было. Однако на голод не жаловались. Сидели в натопленных избах, охотились по лесам на пушного зверя, на зимнюю птицу. Молодежь вечерами сходилась на посиделки, пела песни, шутила, слушала сказки, а то заводила веселые, шумные игры.

«Ну чем не вольная жизнь? Не плоше казацкой! — раздумывал Стенька. — Каб всюду крестьянам жилось так! А то ведь небось за Вологдой, ближе к Москве, такое творится!.. Небось у них зимой хуже, чем летом…»

И в самом деле, картины нужды, бесправия, своевольства помещиков и кровопийц-приказчиков вскоре опять перед ним открылись во всей ненавистной их наготе. Голодные и раздетые люди болели, пухли от голода, а деревенские обозы везли по дорогам горы мяса и сала, хлеб, масло, мед, хмель, пеньку, шерсть и кожу — ежегодную мужицкую дань помещикам.

«И за что им везти добро?! Был бы я мужиком — ни в жизнь не повез бы! Да пусть они сдохнут!» — думал Степан.

— Не свезешь дворянину кормов — батожья не избыть, правежом изведут, — поясняли крестьяне.

— Огнем их палить, топорами сечь, извергов, мучить кнутьем и железом! — говорил товарищ Степана кузнец.

— Снова придет Болотников, и вся Русь возметется за ним! — утешались крестьяне, говоря о дворянских неправдах.

Много раз по дороге в сердце Степана вспыхивала такая жгучая ненависть, что только воспоминание о монастырском Афоньке удерживало горячую руку от мгновенной расправы с обидчиками народа.

Поделиться с друзьями: