Степан Разин. Книга первая
Шрифт:
— Ведь вот до чего корысть нас заела! — говорил он с сокрушением. — Как нехристи, право! Отчей державе своей пособить не хотим. Ведь она нас хранит, бережет, во всем нам дает оборону… А как же ей войско кормить, коли мы от нее доходишки наши сокроем?! Десята деньга… Ты помысли-ка, что то такое — десята деньга! Да ведь сам Иисус Христос так-то молвил: «Божие — богу, а кесарево — кесарю!» И кесарь-то был латинский язычник, а тут государь православный!..
В большинстве купцы выслушивали его отчитку в лицемерном смирении, страшась навлечь на себя неприязнь неумолимого сборщика, но случалось, что какой-нибудь молодой посадский не выдерживал и вступал в пререкания:
— Али сам ты свят перед богом, Василий Трофимыч?
Но таких замечаний Шорин не мог терпеть. Намек на то, что и сам он не свят, приводил его в негодование, словно никто на свете не должен был сомневаться в его чистоте. Он багровел от подобной мысли, но отвечал со смирением и кротостью, от которых у дерзкого душа уходила в пятки:
— Един господь без греха. И я, должно, грешен перед родителями своими, и перед господом богом, и перед царем. Да за мои-то грехи я сам и в ответе стою. А за твои и всех торговых людей грехи перед Российской державой опять все я же ответчик. Домом своим, товаром, животом, и деньгами, и совестью я за тебя государю ответчик! Меня за таких-то, как ты, государь не помилует… А ты со мной бойся язык распускать… Бойся — слышь! — уже в нескрываемом гневе завершал Василий.
Развязному посадскому в голосе Шорина слышалась угроза полного нищенства, и он торопился уверить, что вот на неделе он все сполна принесет в уплату за прежнее и впредь никогда не укроет доходов.
Московский торговый люд нес неумолимому сборщику пошлины последние гроши. Но в то же время все знали, что если Василия попросить, то он живо откликнется — даст денег в долг и не то что совсем не возьмет лихвы, но все-таки даст под божеский рост и не заставит разориться. Купцы понимали, что Шорин ссужает за рост все теми же, взятыми с них же деньгами, но, разводя руками, даже сочувствовали ему:
— А нашему брату поноровки давать нельзя. Кабы он нам потакал в государевом деле, мы бы начисто голым пустили его — хоть куски собирай, Христа ради! А он тебя сам на правеж поставит, и сам же пожалеет!
В приказе Большой казны были довольны сборщиком пошлин, зная, что хотя Василий и снимает с царских доходов прибыток в свою пользу, но зато без всякой потери казне сдаст все собранные деньги.
Пять лет назад, во время денежного бунта, мятежники требовали от государя выдать «изменных бояр» и с ними Василия Шорина на расправу. Шорина писали они тогда в своих окаянных письмах рядом с большими боярами «изменником государства».
Василий Шорин гордился тем, что имя его в возмутительных письмах бунтовщиков стояло рядом с именами бояр Милославского, Ртищева, Хитрово и дяди царя — Семена Лукьяновича Стрешнева.
«Одной веревочкой меня господь бог и государь повязали с боярством, а ныне и подлая чернь признала меня заедино с правителями державы!» — хвалился между своими Василий.
И народ не напрасно тогда требовал от царя казни Шорина: Василий забыл все пределы возможной корысти, наживаясь на медных деньгах, и скупкой товаров, и сбором пошлины. Недаром в народе считали его одним из главных виновников разорения, нищеты и голода, охватившего все государство.
После денежного мятежа сам государь призвал к себе Шорина и в тайной беседе просил у него взаймы.
С тех пор сила Василия Шорина в государстве стала еще больше. Доверие государя и ближних бояр к нему укрепилось. В течение нескольких лет никто не сверял, сколько осталось купеческих недоимок. Шорину верили на слово. Царь и бояре считали, что Шорин лучше всех прочих знает, кто из купцов может платить сполна, кто не может. Думали, что за Шориным все равно ни денежки не пропадет, а если он норовит кому-нибудь в недоимках, то, значит, этого требует польза торгового дела. Шорин и сам не раз говорил в приказе Большой казны, что на доходах торгового люда держится сила всего государства и разорение купцов государству во вред. Он признавал, что кое-кому потакает.
— Зато, как оправится после медного разорения, как оперится, так я с него вместе с пеней возьму, — успокаивал он приказных дьяков.
В таких рассуждениях Василий ссылался не раз на мнение Ордын-Нащокина, и боярин Родион Матвеич Стрешнев, бывший начальником Большого прихода, во всем на него полагался.
Так за Василием скопилась великая сила долгов царской казне.
Превознося в душе заслуги свои перед русской державой, Шорин ни разу не думал о том, что за какой бы то ни было грех он может стоять в ответе, как всякий другой человек, преступивший закон. Кто бы помыслил, что Шорин, ругаясь над верой в него государя, польстится корыстью?! Но вдруг несколько дней назад боярин Родион Матвеич строго и раздраженно сказал Василию, что пора кончать с недоимками по «десятой деньге».
Несколько дней Шорин чувствовал себя так, словно опять пришли толпы мятежных и с криком требуют бросить его под топор палача…
Василий Шорин в свои шестьдесят держался по-молодецки бодро, во все посты постничал, а в праздник любил разговеться и выпить. Во вдовстве утешался с приемной приказчичьей сиротой двадцати пяти лет, которую он шутливо и ласково звал Мотрей Карповной, содержал ее в холе и неге, и — боже спаси — она не искала себе молодого дружка…
Когда, после двух лет жизни, она оказалась однажды в слезах, Василий опытным глазом сразу понял ее заботу, хотя не добился признания.
— Тяжелой стала? Да что ж тут крушиться? Сам бог сотворил для того ваше женское естество. Народишь — то и вскормишь. О чем горевать? Какой такой срам? Каб не знатко, чей сын — десяти отцов безотцовщина, — то бы и срам! А ты как в законе со мною живешь… Рожать — божие дело!
Когда Мотря Карповна родила, Василий позволил ей оставить сына в своем доме и сам заходил навещать его по утрам, радовался вместе с матерью всякому его новому слову и выходке.
— Растешь, Васятка? — неизменно спрашивал он.
И однажды Васятка внятно ответил: «Росту-у…» С этого дня привязанность Шорина к сыну стала еще прочнее. Он стал заходить к нему не только по утрам, но и после обеда и тешился по целым часам, позволяя мальчишке теребить свою седую пушистую бороду, забираться к себе на колени и играя с ним в «баран-бух» и в «козу-дерезу» и в «сороку-ворону». С Васяткой он чувствовал себя молодым отцом.
Но последняя беседа с боярином в приказе Большого прихода лишила Василия сна и обычных радостей. Привыкший от всех скрывать свои неудачи и досаду, Василий на этот раз не сумел сохранить спокойствие: несколько ночей подряд он забывал свою Мотрю, а по утрам не захаживал спросить, как Васька растет. Тревога давила его. Ему мерещились разорение, кнут палача, и цепи, и даже плаха… Он сутулился, кашлял, плевал по углам всех горниц, вздыхал и что-то ворчал, как старик…
В прошлый вечер, забыв женский стыд, Мотря сама пришла к нему в спаленку и в слезах молила его не скрывать, чем она ему неугодна, за что он ее покинул. Или, может быть, заболел, или что-нибудь приключилось в торговле?
Нежная, теплая, молодая — то ли жена, то ли дочка, она чуть не выпытала всю правду слезами и лаской. Но Василий вовремя спохватился, остановил себя на полуслове и твердо решил, что надо не поддаваться заботам, держаться бодрее, чтобы никто, не дай бог, не заподозрил лиха…