Стихотворения (1917-1921)
Шрифт:
Без серпа и молота не покажешься в свете!
В чем
сегодня
50 буду фигурять я
на балу в Реввоенсовете?!"
На стенке Маркс.
Рамочка _а_ла.
На "Известиях" лежа, котенок греется.
А из-под потолочка
верещала
оголтелая канареица.
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
И вдруг
во разинул рот,
да как заорет:
"Опутали революцию обывательщины нити.
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните –
чтоб коммунизм
канарейками не был побит!"
[1920-1921]
НЕРАЗБЕРИХА
Лубянская площадь.
На площади той,
как грешные верблюды в конце мира,
орут папиросники:
"Давай, налетай!
"Мурсал" рассыпной!
Пачками "Ира"!
Никольские ворота.
Часовня у ворот.
10 Пропахла ладаном и елеем она.
Тиха,
что воды набрала в рот,
часовня святого Пантел_е_ймона.
Против Никольских – Наркомвнудел.
Дела и люди со дна до крыши.
Гремели двери,
авто дудел.
На площадь
чекист из подъезда вышел,
20 "Комиссар!!" – шепнул, увидев наган,
мальчишка один,
юркий и скользкий,
а у самого
на Лубянской одна нога,
а другая –
на Никольской.
Чекист по делам на Ильинку шел,
совсем не в тот
и не из того отдела, –
30 весь день гонял,
устал как вол.
И вообще –
какое ему до этого дело?!
Мальчишка
с перепугу
в часовню шасть.
Конспиративно закрестились папиросники.
Набились,
аж яблоку негде упасть!
40 Возрадовались святители,
апостолы
и постники.
Дивится Пантел_е_ймон:
– Уверовали в бога! –
Дивится чекист:
– Что они,
очумели?! –
Дивятся мальчишки:
– Унесли, мол, ноги! –
50 Наудивлялись все,
аж успокоились еле.
И вновь по-старому.
В часовне тихо.
Чекист по улицам гоняет лих.
Черт его знает какая неразбериха!
А сколько их,
таких неразберих?!
[1921]
ДВА НЕ СОВСЕМ ОБЫЧНЫХ СЛУЧАЯ
Ежедневно
как вол жуя,
стараясь за строчки драть, –
я
не стану писать про Поволжье:
про ЭТО –
страшно врать.
Но я голодал,
и тысяч лучше я
10 знаю проклятое слово – "голодные!"
Вот два,
не совсем обычные, случая,
на ненависть к голоду самые годные.
Первый. –
Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем вороны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
20 Хвостом виляя,
на перекрестках
собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу –
но это ж передавалось изустно:
старик
удушил
жену-старуху
и ел частями,
30 Злился –
невкусно.
Слухи такие
и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой поры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
раз
сам я,
40 с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса –
цветочный магазин на углу Морской.
Малы – аж не видно! – цветочные точки,
нули ж у цен
необъятны длиною!
По булке должно быть в любом лепесточке.
И вдруг,
смотрю,
меж витриной и мною –
50 фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
60 жила из шеи торчала.
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно, кровянея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это –
виденье! –
что это
людей вымирающих символ.
70 От этого ужаса я – на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам;
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка –
должно быть,
тот
80 работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
людская
реальная тень прошагала.
Быть может,
завтра
вот так же точно
90 я здесь заработаю, скалясь шакалом.
Второй. –
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
100 встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
"Тогда
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели".
Вздуваемый памятью рос аппетит;
какой ни на есть,
но по крайней мере –
110 обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.