Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения, рассказы

Набоков Владимир

Шрифт:

«За туманами плыли туманы…»

На смерть Блока

I
За туманами плыли туманы, за луной расцветала луна… Воспевал он лазурные страны, где поет неземная весна. И в туманах Прекрасная Дама проплывала, звала вдалеке — словно звон отдаленного храма, словно лунная зыбь на реке. Узнавал он ее в трепетанье розоватых вечерних теней и в метелях, смятенье, молчанье чародейной отчизны своей. Он любил ее гордо и нежно, к ней тянулся он, строен и строг, — но ладони ее белоснежной бледный рыцарь коснуться не мог. Слишком сумрачна, слишком коварна одичалая стала земля, и, склонившись на щит лучезарный, оглянул он пустые поля. И обманут мечтой несказанной, и холодною мглой окружен, он растаял, как месяц туманный, как далекий молитвенный звон…
II
Пушкин — радуга по всей земле, Лермонтов — Путь Млечный над горами, Тютчев — ключ, струящийся во мгле, Фет — румяный луч во храме. Все они, уплывшие от нас в рай, благоухающий широко, собрались, чтоб встретить в должный час душу Александра Блока. Выйдет он из спутанных цветов, из ладьи, на белые ступени… Подойдут божественных певцов взволновавшиеся тени. Пушкин — выпуклый и пышный свет, Лермонтов — в венке из звезд прекрасных, Тютчев — веющий росой, а Фет — в ризе тонкой, в розах красных. Подойдут с приветствием к нему, возликуют, брата принимая в мягкую цветную полутьму вечно дышащего мая. И войдет таинственный их брат, перешедший вьюги и трясины, в те сады, где в зелени стоят Серафимы, как павлины. Сядет он в тени ветвей живых в трепетно-лазоревых одеждах, запоет о сбывшихся, святых сновидениях и надеждах. И о солнце Пушкин запоет, Лермонтов — о звездах над горами, Тютчев — о сверканьи звонких вод, Фет — о розах в вечном храме. И средь них прославит жданный друг ширь весны нездешней, безмятежной, и такой прольется блеск вокруг, будут петь они так нежно, — так безмерно нежно, что и мы, в эти годы горести и гнева, может быть, услышим из тюрьмы отзвук тайный их напева. <1921>

«Садом шел Христос с учениками…»

На годовщину смерти Достоевского

Садом шел Христос с учениками… Меж кустов на солнечном песке, вытканном павлиньими глазками, песий труп лежал невдалеке. И резцы белели из-под черной складки, и зловонным торжеством смерти — заглушён был ладан сладкий теплых миртов, млеющих кругом. Труп гниющий, трескаясь, раздулся, полный слизких, слипшихся червей… Иоанн, как дева, отвернулся, сгорбленный поморщился Матвей. Говорил апостолу апостол: «Злой был пес; и смерть его нага, мерзостна»… Христос же молвил просто: «Зубы у него, как жемчуга…» <1921>

На сельском кладбище

На кладбище — солнце, сирень и березки, и капли дождя на блестящих крестах, Местами отлипли сквозные полоски и в трубки свернулись на светлых стволах. Люблю целовать их янтарные раны, люблю их стыдливые гладить листки… То медом повеет с соседней поляны, то тиной потянет с недальней реки. Прозрачны и влажны зеленые тени. Кузнечики тикают — шепчут кусты, — и бледные крестики тихой сирени крепят на могилах сырые кресты. <1922>

«Как воды гор, твой голос горд и чист…»

Ивану Бунину

Как воды гор, твой голос горд и чист. Алмазный стих наполнен райским медом. Ты любишь мир и юный месяц, лист, желтеющий над смуглым, сочным плодом. Ты любишь змей — тяжелых, злых узлов лиловый лоск на дне сухой ложбины. Ты любишь снежный шелест голубиный вокруг лазурных влажных куполов. Твой стих, роскошный и скупой, холодный и жгучий стих один горит, один, над маревом губительных годин,— и весь в цветах твой жертвенник свободный. Он каплет в ночь росою ледяной и янтарями благовоний знойных, и нагота твоих созвучий стройных сияет мне как бы сквозь шелк цветной. Безвестен я и молод в мире новом, кощунственном, — но светит все ясней мой строгий путь: ни помыслом, ни словом не согрешу пред музою твоей. <Сентябрь 1921 — сентябрь 1922>

В зверинце

Тут не звери — тут боги живут. Ослепленный любуется люд павлинами, львами… А меня почему-то привлек ты, пушистый, ушастый зверек с большими глазами. Отыскал тебя в дальних краях путешественник в синих очках, в кокосовой шапке, и, с добычей вернувшись назад, написал по-латыни доклад о складке на лапке. Ходит, ходит, не видя людей, желтый лев за решеткой своей, как маятник медный; рядом белый сияет павлин… Кто заметит тебя? Ты один, тушканчик мой бедный. И с тоскою великой любви, я в глаза углубляюсь твои, большие, больные: в них вся жалоба жизни моей, в них предсмертная кротость детей, страданья родные… <1922>

Домой

На мызу, милые! Ямщик вожжою овода прогонит, и — с Богом! Жаворонок тонет в звенящем небе, и велик, и свеж, и светел мир, омытый недавним ливнем: благодать, благоуханье… Что гадать? Все ясно, ясно; мне открыты все тайны счастья; вот оно: сырой дороги блеск лиловый; по сторонам то куст ольховый, то ива; бледное пятно усадьбы дальней; рощи, нивы, среди колосьев васильки; зеленый склон; изгиб ленивый знакомой тинистой реки… Скорее, милые! Рокочет мост под копытами… скорей!.. и сердце бьется, сердце хочет взлететь и перегнать коней… О, звуки, полные былого! Мои деревья, ветер мой, и слезы чудные, и слово непостижимое: домой!.. <1917–1922?>

«В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной…»

В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной, где рояль уснул средь узорных теней, — опустив ресницы, ты вышла неслышно из оливковой рамы своей. В этом доме ветхом, давно опустелом, над лазурным креслом, на светлой стене между зеркалом круглым и шкапом белым, улыбалась ты некогда мне. И блестящие клавиши пели ярко, и на солнце глубокий вспыхивал пол, и в окне, на еловой опушке парка, серебрился березовый ствол. И потом не забыл я веселых комнат, и в сиянье ночи, и в сумраке дня, на чужбине я чуял, что кто-то помнит и спасет и утешит меня. И теперь ты вышла из рамы старинной, из усадьбы любимой, и в час тоски я увидел вновь платья вырез невинный, на девичьих висках завитки. И улыбка твоя мне давно знакома и знаком изгиб этих тонких бровей, и с тобою пришло из родного дома много милых, душистых теней. Из родного дома, где легкие льдинки чуть блестят под люстрой, и льется в окно голубая ночь, и страница из Глинки на рояле белеет давно… <Не позднее 1923>

Пасха [5]

Я вижу облако сияющее, крышу блестящую вдали, как зеркало… Я слышу, как дышит тень и каплет свет… Так как же нет тебя? Ты умер, а сегодня синеет влажный мир, грядет весна Господня, растет, зовет… Тебя же нет. Но если все ручьи о чуде вновь запели, но если перезвон и золото капели — не ослепительная ложь, а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни»; великое «цвети», — тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живешь!.. <Апрель> 1922

5

Пасха — Стихотворение посвящено отцу, Владимиру Дмитриевичу Набокову, который был убит террористами 28 марта 1922 года в Берлине.

Петербург

Поэма

Мне чудится в Рождественское утро мой легкий, мой воздушный Петербург… Я странствую по набережной… Солнце взошло туманной розой. Пухлым слоем снег тянется по выпуклым перилам. И рысаки под сетками цветными проносятся, как сказочные птицы; а вдалеке, за ширью снежной, тают в лазури сизой розовые струи над кровлями; как призрак золотистый, мерцает крепость (в полдень бухнет пушка сперва дымок, потом раскат звенящий); и на снегу зеленой бирюзою горят квадраты вырезанных льдин. Приземистый вагончик темно-синий, пером скользя по проволоке тонкой, через Неву пушистую по рельсам игрушечным бежит себе; а рядом расчищенная искрится дорожка меж елочек, повоткнутых в сугробы: бывало, сядешь в кресло на сосновых полозьях, — парень в желтых рукавицах за спинку хвать, — и вот по голубому гудящему ледку толкает, крепко отбрасывая ноги, косо ставя ножи коньков, веревкой кое-как прикрученные к валенкам, тупые, такие же, как в пушкинские зимы…
Я странствую по городу родному, по улицам таинственно-широким, гляжу с мостов на белые каналы, на пристани и рыбные садки. Катки, катки, — на Мойке, на Фонтанке, в Юсуповском серебряном раю: кто учится, смешно раскинув руки, кто плавные описывает дуги, и бегуны в рейтузах шерстяных гоняются по кругу, перегнувшись, сжав за спиной футляр от этих длинных коньков своих, сверкающих, как бритвы, по звучному лоснящемуся льду. А в городском саду — моем любимом — между Невой и дымчатым собором, сияющие, легкие виденья сквозных ветвей склоняются над снегом, над будками, над каменным верблюдом Пржевальского, над скованным бассейном, — и дети с гор катаются, гремят, ложась ничком на бархатные санки. Я помню всё: Сенат охряный, тумбы и цепи их чугунные вокруг седой скалы, откуда рвется в небо крутой восторг зеленоватой бронзы. А там, вдали, над сетью серебристой, над кружевами дивными деревьев — там величаво плавает в лазури морозом очарованный Исакий: воздушный луч на куполе туманном, подернутые инеем колонны…
Поделиться с друзьями: