Стихотворения (журнальный вариант)
Шрифт:
Имя смолкло. Тонких теней тенеты
легли на смуглость ее азиатских скул —
и в этот миг она была Антигоной:
“Ум устал от Америки. Чтобы он отдохнул,
нужна Эллада, мои острова” — похоже
говорила и та, всколыхнув красоту волос;
пена крахмальных кружев светилась на смуглой коже,
и, словно на мелководье прибой,
прозрачный шелк шумел над ее локтями…
Но слепой и холодный бюст — не в ее, в твоей мастерской,
с миндалевидными, мраморными глазами,
под шум шелков отвернул свой сломанный нос,
как будто глаза его, полупрозревши,
пол студии приняли за раскаленную добела
палубу… Он отвернулся, не потерпевши
зловонья кофейных локтей, шоколадных ног,
взятых в оковы, шумные, как листва…
Или же он отвратился от белых своих семян,
капризные губы из-под стола кривя,
отрекся от лиры, от крытого белым хитоном кресла —
и жажда страданья и гнева в нем вновь воскресла…
Гречанка уснула. Тень мачты и тень моя
упали ей на чело. Из волос ее темных
выплыл древний девичий лик на носу корабля.
Вещее имя в вазочке горла. Но не для томных
важных царей, а для грубой прозы
двух рыбаков, посылавших свои угрозы…
***
Что такое базар? Историческая эклектика.
Полумесяцы магометанских дынь,
гроздья бананов, как фараонья каскетка,
мячик этрусского льва — золотой мандарин,
северные сияния ледяной макрели,
африканские кудри капустных голов,
чтоб кровожадные цезари, видя, млели,
потрошеные туши — распятья мятежных рабов
под карнизами вилл, на развилках лавров,
сердечки перцев, ягодки нежных сосков
для ублаженья конкистадоров и мавров…
Здесь уместилась история островов —
и рядом — история Древнего Рима.
На прилавке качаются чаши весов,
но равновесье вряд ли установимо,
ибо не может капля чугунной тяжести
уравновесить старое слово и новое слово:
тождество таковым лишь кажется.
Они уходили с базара. Корзина была тяжела.
Ахилл ее отдал Елене: “Вот, на-ка,
сама волоки: я не раб, которого ты наняла!
Довыставлялась на публике!” — в гневе выкрикнул он.
Ему ответил самодовольный звон
Еленина хохота… Чем же он стал? Собакой,
способной нюхать лишь воздух ее следов.
Он завопил как безумец: “Позор! Проклятье!”
На вопль обернулись. Тем часом желтое платье,
тараня плечом толпу, волокло по земле
тяжеленную тяжесть. Несносное существо!
Своим упрямством Елена бесила его.
Догнал, рванул корзину — она не давала:
“Ты же не раб, которого я нанимала!” —
“Отдай, мы оба устали!..” Он плелся за ней по пятам
туда, где машины гордые, как колесницы
богов и полубогов, мычали моторами
и ослепляли блистанием. Там
она обернулась, вспыхнув жестоким взором:
“Мальчишка, уйди!” — на миг он застыл у фургона,
испугавшись пантеры… Ее коготки
царапнули ему щеку. Они не спускали друг другу.
Она впилась ему в палец, он изорвал ей платье —
но Гектор выпрыгнул из машины и подал ей руку.
Он тянул ее в свой фургон, как пантеру в клеть.
Ахилл ощущал, как гордость его по капле
уходит из жил. Он больше не мог смотреть
в ту сторону. Крупные слезы падали
из глаз его. В дверцах мелькнул ее локоток.
Фургон отошел. Ахилл поднял плод, упавший в песок.
***
Она распрямила плечи
и кинула взор, который меня потряс,
как ни одна фигура английской речи…
Ее находили непредсказуемой, а подчас
и злой на язык. В рестораны ее не брали.
Она продавала бусы, платки, монисто,
переплетала бисером косы туристок,
а потом выбирала какой-нибудь угол тихий
вдали от женщин, бранившихся, как дроздихи,
за место на площади… У хижин, где манекены
красуются в пестрых саронгах и цельнокроеных
блузках, порхала моя Елена.
Витрины кокосовых масок, коралловых алых серег
отражались в волнах спокойных,
но взгляд Елены оценивал и стерег.
Холодной, нечеловеческой силой
она, как пантера, меня влекла.
О, как я тогда понимал Ахилла!
Собрав всю храбрость, какая во мне была,
я подошел к прилавку — как тот охотник,
который крадется к пантере шелковой,
уснувшей на ветке. Сказать ей, что я охотник
до карнавалов? Или купил бы шелковый
женский наряд? Но ее загадочный взгляд
выразил скуку. С минуту она постояла,
потом зевнула, еще улыбнулась вяло —
и пропала за спинами манекенов.
Точь-в-точь как кошка: устало зевнет — и прыг!
Мне показалось, что там, где была Елена,
воздух, порванный эхом, дрожит, как тростник.
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
“Омерос” — книга о Гомере и о море. Орфоэпическая доминанта Гомерова имени “мер” означает на антильском наречии “мать” и “море”. “Возлюбленная нежная матерь!” — обращался к морю Элджернон Суинберн, и цинизм Джойсова Быка Маллигана не свел на нет возвышенной патетики этого обращения. Между прочим, ведь и по-русски Гомер и море, по существу, анаграммы друг друга, о чем напоминают стихи Мандельштама: