Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Поэмы. Пьесы
Шрифт:

1928

СТИХ

НЕ ПРО ДРЯНЬ,

А ПРО ДРЯНЦО

ДРЯНЦО

ХЛЕЩИТЕ

РИФМ КОНЦОМ

Всем известно, что мною дрянь воспета молодостью ранней. Но дрянь не переводится. Новый грянь стих о новой дряни. Лезет бытище в щели во все. Подновили житьишко, предназначенное на слом, человек сегодня приспособился и осел, странной разновидностью — сидящим ослом. Теперь — затишье. Теперь не нар'одится дрянь с настоящим характерным лицом. Теперь пошло с измельчанием народца пошлое, маленькое, мелкое дрянцо. Пережил революцию, до нэпа д'ожил и дальше приспособится, хитер на уловки. Очевидно — недаром тоже и у булавок бывают головки. Где-то пули рвут знамённый шелк, и нищий Китай встает, негодуя, а ему — наплевать. Ему хорошо: тепло и не дует. Тихо, тихо стираются грани, отделяющие обывателя от дряни. Давно канареек выкинул вон, нечего на птицу тратиться. С индустриализации завел граммофон да канареечные абажуры и платьица. Устроил уютную постельную нишку. Его некультурной ругать ли гадиною?! Берет и с удовольствием перелистывает книжку интереснейшую книжку — сберегательную. Будучи очень в семействе добрым, так рассуждает лапчатый гусь: «Боже меня упаси от допра, а от Мопра — и сам упасусь». Об этот быт, распухший и сальный, долга поэтам язык оббивать ли?! Изобретатель, даешь порошок универсальный, сразу убивающий клопов и обывателей.

1928

ЕВПАТОРИЯ

Чуть вздыхает волна, и, вторя ей, ветерок над Евпаторией. Ветерки эти самые рыскают, гладят щеку евпаторийскую. Ляжем пляжем в песочке рыться мы бронзовыми евпаторийцами. Скрип уключин, всплески и крики — развлекаются евпаторийки. В дым черны, в тюбетейках ярких караимы — евпаторьяки. И, сравнясь, загорают рьяней москвичи — евпаторьяне, Всюду розы на ножках тонких. Радуются евпаторёнки. Все болезни выжмут горячие грязи евпаторячьи. Пуд за лето с любого толстого соскребет евпаторство. Очень жаль мне тех, которые не бывали в Евпатории.

Евпатория

3 августа 1928 г.

ЗЕМЛЯ НАША ОБИЛЬНА

Я езжу по южному берегу Крыма, — не Крым, а копия древнего рая! Какая фауна, флора и климат! Пою, восторгаясь и озирая. Огромное синее Черное море. Часы и дни берегами едем, слезай, освежайся, ездой ум'орен. Простите, товарищ, купаться негде. Окурки с бутылками градом упали — здесь даже корове лежать не годится, а сядешь в кабинку — тебе из купален вопьется заноза-змея в ягодицу. Огромны сады в раю симферопольском, — пудами плодов обвисают к лету. Иду по ларькам Евпатории обыском, — хоть четверть персика! — Персиков нету. Побегал, хоть версты меряй на счетчике! А персик мой на базаре и во поле, слезой обливая пушистые щечки, за час езды гниет в Симферополе. Громада дворцов отдыхающим нравится. Прилег и вскочил от кусачей тоски ты, я крик содрогает спокойствие здравницы: — Спасите, на помощь, съели москиты! — Но вас успокоят разумностью критики, тревожа свечой паутину и пыль: «Какие же ж это, товарищ, москитики, они же ж, товарищ, просто клопы!» В душе сомнений переполох. Контрасты — черт задери их! Страна абрикосов, дюшесов и блох, здоровья и дизентерии. Республику нашу не спрятать под ноготь, шестая мира покроется ею. О, до чего же всего у нас много, и до чего же ж мало умеют!

1928

ПЛЮШКИН

Послеоктябрьский скопидом

обстраивает стол и дом

Обыватель — многосортен. На любые вкусы есть. Даже можно выдать орден — всех сумевшим перечесть. Многолики эти люди. Вот один: годах и в стах этот дядя не забудет, как тогда стоял в хвостах. Если Союзу день затруднел — близкий видится бой ему. О боевом наступающем дне этот мыслит по-своему: «Что-то рыпаются в Польше… надобно, покамест есть, все достать, всего побольше накупить и приобресть. На товары голод тяжкий мне готовят битв года. Посудите, где ж подтяжки мне себе купить тогда? Чай вприкуску? Я не сваха. С блюдца пить — привычка свах. Что ж, тогда мне чай и сахар нарисует, что ли, АХРР?» Оглядев товаров россыпь, в жадности и в алчи укупил двенадцать гроссов дирижерских палочек. «Нынче все сбесились с жиру. Глядь — война чрез пару лет. Вдруг прикажут — дирижируй! — хвать, а палочек и нет! И ищи и там и здесь. Ничего хорошего! Я куплю, покамест есть, много и дешево». Что же вам в концертном гвалте? Вы ж не Никиш, а бухгалтер. «Ничего, на всякий случай, все же с палочками лучше». Взлетала о двух революциях весть, Бурлили бури. Плюхали пушки. А ты, как был, такой и есть ручною вшой копошащийся Плюшкин.

1928

ХАЛТУРЩИК

«Пролетарий туп жестоко — дуб дремучий в блузной сини! Он в искусстве смыслит столько ж, сколько свиньи в апельсине. Мужики — большие дети. Крестиянин туп, как сука. С ним до совершеннолетия можно только что сюсюкать». В этом духе порешив, шевелюры взбивши кущи, нагоняет барыши всесоюзный маг-халтурщик. Рыбьим фальцетом бездарно оря, он из опер покрикивает, он переделывает «Жизнь за царя» в «Жизнь за товарища Рыкова». Он берет былую оду, славящую царский шелк, «оду» перешьет в «свободу» и продаст, как рев-стишок. Жанр намажет кистью тучной, но, узря, что спроса нету, жанр изрежет и поштучно разбазарит по портрету. Вылепит Лассаля ихняя порода; если же никто не купит ужас глиняный — прискульптурив бороду на подбородок, из Лассаля сделает Калинина. Близок юбилейный риф, на заказы вновь добры, помешают волоса ли? Год в Калининых побыв, бодро бороду побрив, снова бюст пошел в Лассали. Вновь Лассаль стоит в продаже, омоложенный проворно, вызывая зависть даже у профессора Воронова. По наркомам с кистью лазя, день-деньской заказов ждя, укрепил проныра связи в канцеляриях вождя. Сила знакомства! Сила родни! Сила привычек и давности! Только попробуй да сковырни этот нарост бездарностей! По всем известной вероятности, — не оберешься неприятностей. Рабочий, крестьянин, швабру возьми, метущую чисто и густо, и, месяц метя часов по восьми, смети халтуру с искусства.

1928

СЕКРЕТ МОЛОДОСТИ

Нет, не те «молодежь», кто, забившись в лужайку да в лодку, начинает под визг и галдеж прополаскивать водкой глотку. Нет, не те «молодежь», кто весной ночами хорошими, раскривлявшись модой одеж, подметают бульвары клешами. Нет, не те «молодежь», кто восхода жизни зарево, услыхав в крови зудеж, на романы разбазаривает. Разве это молодость? Нет! Мало быть восемнадцати лет. Молодые — это те, кто бойцовым рядам поределым скажет именем всех детей: «Мы земную жизнь переделаем!» Молодежь — это имя — дар тем, кто влит в боевой КИМ, тем, кто бьется, чтоб дни труда были радостны и легки!

1928

ГАЛОПЩИК ПО ПИСАТЕЛЯМ

Тальников в «Красной нови» про меня пишет задорно и храбро, что лиру я на агит променял, перо променял на швабру. Что я по Европам болтался зря, в стихах ни вздохи, ни ахи, а только грублю, случайно узря Шаляпина или монахинь. Растет добродушие с ростом бород. Чего обижать маленького?! Хочу не ругаться, а, наоборот, понять и простить Тальникова. Вы молоды, верно, сужу по мазкам, такой резвун-шалунишка. Уроки сдаете приятным баском и любите с бонной, на радость мозгам, гулять в коротких штанишках. Чему вас учат, милый барчук, — я вас расспросить хочу. Успела ли бонна вам рассказать (про это — и песни поются) — вы знаете, 10 лет назад у нас была революция. Лиры крыл пулемет-обормот, и, взяв лирические манатки, сбежал Северянин, сбежал Бальмонт и прочие фабриканты патоки. В Европе у них ни агиток, ни швабр — чиста ажурная строчка без шва. Одни — хореи да ямбы, туда бы, к ним бы, да вам бы. Оставшихся жала белая рать и с севера и с юга. Нам требовалось переорать и вьюги, и пушки, и ругань! Их стих, как девица, читай на диване, как сахар за чаем с блюдца, — а мы писали против плеваний, ведь, сволочи — все плюются. Отбившись, мы ездим по странам по всем, которые в картах наляпаны, туда, где пасутся долларным посевом любимые вами — Шаляпины. Не для романсов, не для баллад бросаем свои якоря мы — лощеным ушам наш стих грубоват и рифмы будут корявыми. Не лезем мы по музеям, на колизеи глазея. Мой лозунг — одну разглазей-ка к революции лазейку… Теперь для меня равнодушная честь, что чудные рифмы рожу я. Мне как бы только почище уесть, уесть покрупнее буржуя. Поэту, по-моему, слабый плюс торчать у веков на выкате. Прощайте, Тальников, я тороплюсь, а вы без меня чирикайте. С поэта и на поэта в галоп скачите, сшибайтесь лоб о лоб. Но скидывайте галоши, скача по стихам, как лошадь. А так скакать — неопрятно: от вас по журналам… пятна.

1928

ИДИЛЛИЯ

Революция окончилась. Житье чини. Ручейковою журчи водицей. И пошел советский мещанин успокаиваться и обзаводиться. Белые обои кари — в крапе мух и в пленке пыли, а на копоти и гари Гаррей Пилей прикрепили. Спелой дыней лампа свисла, светом ласковым упав. Пахнет липким, пахнет кислым от пеленок и супов. Тесно править варку, стирку, третее дитё родив. Вот ужо сулил квартирку в центре кооператив. С папой «Ниву» смотрят детки, в «Красной ниве» — нету терний. «Это, дети, — Клара Цеткин, тетя эта в Коминтерне». Впились глазки, снимки выев, смотрят — с час журналом вея. Спрашивает папу Фия: «Клара Цеткин — это фея?» Братец Павлик фыркнул: «Фи, как немарксична эта Фийка! Политрук сказал же ей — аннулировали фей». Самовар кипит со свистом, граммофон визжит романс, два знакомых коммуниста подошли на преферанс. «Пизырь коки… черви… масти…» Ритуал свершен сполна… Смотрят с полочки на счастье три фарфоровых слона. Обеспечен сном и кормом, вьет очаг семейный дым… И доволен сам домкомом, и домком доволен им. Революция не кончилась. Домашнее мычанье покрывает приближающейся битвы гул… В трубы в самоварные господа мещане встречу выдувают прущему врагу.

1928

СТОЛП

Товарищ Попов чуть-чуть не от плуга. Чуть не от станка и сохи. Он — даже партиец. но он перепуган, брюзжит баритоном сухим: «Раскроешь газетину — в критике вся, любая колеблется глыба. Кроют. Кого? Аж волосья встают от фамилий дыбом. Ведь это — подрыв, подкоп ведь это… Критику осторожненько должно вести. А эти критикуют, не щадя авторитета, ни чина, ни стажа, ни должности. Критика снизу — это яд. Сверху — вот это лекарство! Ну, можно ль позволить низам, подряд, всем! — заниматься критиканством?! О мерзостях наших трубим и поем. Иди и в газетах срамись я! Ну, я ошибся… Так в тресте ж, в моем, имеется ревизионная комиссия. Ведь можно ж, не задевая столпов, в кругу своих, братишек, — вызвать, сказать: — Товарищ Попов, орудуй… тово… потише… — Пристали до тошноты, до рвот… Обмазывают кистью густою. Товарищи, ведь это же ж подорвет государственные устои! Кого критикуют? — вопит, возомня, аж голос визжит тенорком. — Вчера — Иванова, сегодня — меня, а завтра — Совнарком!» Товарищ Попов, оставьте скулеж. Болтовня о подрывах — ложь! Мы всех зовем, чтоб в лоб, а не пятясь, критика дрянь косила. И это лучшее из доказательств нашей чистоты и силы.

1928

ПОДЛИЗА

Этот сорт народа — тих и бесформен, словно студень, — очень многие из них в наши дни выходят в люди. Худ умом и телом чахл Петр Иванович Болдашкин. В возмутительных прыщах зря краснеет на плечах не башка — а набалдашник. Этот фрукт теперь согрет солнцем нежного начальства. Где причина? В чем секрет? Я задумываюсь часто. Жизнь его идет на лад; на него не брошу тень я. Клад его — его талант: нежный способ обхожденья. Лижет ногу, лижет руку, лижет в пояс, лижет ниже, — как кутенок лижет суку, как котенок кошку лижет. А язык?! На метров тридцать догонять начальство вылез — мыльный весь, аж может бриться, даже кисточкой не мылясь. Все похвалит, впавши в раж, что фантазия позволит — ваш катар, и чин, и стаж, вашу доблесть и мозоли. И ему пошли чины, на него в быту равненье. Где-то будто вручены чуть ли не — бразды правленья. Раз уже в руках вожжа, всех сведя к подливным взглядам, расслюнявит: «Уважать, уважать начальство надо…» Мы глядим, уныло ахая, как растет от ихней братии архи-разиерархия в издевательстве над демократией. Вея шваброй верхом, низом, сместь бы всех, кто поддались, всех, радеющих подлизам, всех радетельских подлиз.

1928

СПЛЕТНИК

Петр Иванович Сорокин в страсти — холоден, как лед. Все ему чужды пороки: и не курит и не пьет. Лишь одна любовь рекой залила и в бездну клонит — любит этакой серьгой повисеть на телефоне. Фарширован сплетен кормом, он вприпрыжку, как коза, к первым вспомненным знакомым мчится новость рассказать. Задыхаясь и сипя, добредя до вашей дали, он прибавит от себя пуд пикантнейших деталей. «Ну… — начнет, пожавши руки, — обхохочете живот, Александр Петрович Брюкин — с секретаршею живет. А Иван Иваныч Тестов — первый в тресте инженер — из годичного отъезда возвращается к жене. А у той, простите, скоро — прибавленье! Быть возне! Кстати, вот что — целый город говорит, что раз во сне…» Скрыл губу ладоней ком, стал от страха остролицым. «Новость: предъявил… губком… ультиматум австралийцам». Прослюнявив новость вкупе с новостишкой странной с этой, быстро всем доложит — в супе что варилось у соседа, кто и что отправил в рот, нет ли, есть ли хахаль новый, и из чьих таких щедрот новый сак у Ивановой. Когда у такого спросим мы желание самое важное — он скажет: «Желаю, чтоб был мир огромной замочной скважиной. Чтоб, в скважину в эту влезши на треть, слюну подбирая еле, смотреть без конца, без края смотреть — в чужие дела и постели».
Поделиться с друзьями: