Стихотворения
Шрифт:
1981
О. Е.
Ливень лил в Батуми. Лужи были выше
Щиколоток. Стоя под карнизом крыши,
Дух переводили, а до крыши самой
Особняк пиликал оркестровой ямой.
Гаммы, полонезы, польки, баркаролы.
Маленькие классы музыкальной школы.
Черни, Гречанинов, Гедике и Глинка.
Маленькая школа сразу возле рынка.
Скрипка-невеличка, а рояль огромный,
Но еще огромней тот орган загробный.
Глупо огорчаться, это лишь такая
Выдумка, забава, музыка простая.
Звуки пропадали в пресноводном шуме,
Гомоне и плеске. Ливень лил в Батуми.
Выбежали стайкой, по соседству встали
Дети-вундеркинды, лопотали, ждали
Малого просвета. Вскоре посветлело,
И тогда Арчилы, Гиви и Натэлы
Дунули по лужам, улицам, бульварам.
В городе Батуми вровень с тротуаром
Колебалось море, и качался важный
“Адмирал Нахимов” с дом пятиэтажный.
Полно убиваться, есть такое мненье,
Будто эти страсти, грусти, треволненья —
Выдумка, причуда, простенькая полька
Для начальной школы, музыка – и только.
1981
Светало поздно. Одеяло
Сползало на пол. Сизый свет
Сквозь жалюзи мало-помалу
Скользил с предмета на предмет.
По мере шаткого скольженья,
Раздваивая светотень,
Луч бил наискосок в “Оленью
Охоту”. Трепетный олень
Летел стремглав. Охотник пылкий
Облокотился на приклад.
Свет трогал тусклые бутылки
И лиловатый виноград
Вчерашней трапезы, колоду
Игральных карт и кожуру
Граната, в зеркале комода
Чертил зигзаги. По двору
Плыл пьяный запах – гнали чачу.
Индюк барахтался в пыли.
Пошли слоняться наудачу,
Куда глаза глядят пошли.
Вскарабкайся на холм соседний,
Увидишь с этой высоты,
Что ночью первый снег осенний
Одел далекие хребты.
На пасмурном булыжном пляже
Откроешь пачку сигарет.
Есть в этом мусорном пейзаже
Какой-то тягостный секрет.
Газета, сломанные грабли,
Заржавленные якоря.
Позеленели и озябли
Косые волны октября.
Наверняка по краю шири
Вдоль горизонта серых вод
Пройдет без четверти четыре
Экскурсионный теплоход
Сухум – Батум с заходом в Поти.
Он служит много лет подряд,
И чайки в бреющем полете
Над ним горланят и парят.
Я плавал этим теплоходом.
Он переполнен, даже трюм
Битком набит курортным сбродом —
Попойка, сутолока, шум.
Там нарасхват плохое пиво,
Диск “Бони М”, духи “Кармен”.
На верхней палубе лениво
Господствует нацмен-бармен.
Он “чита-брита” напевает,
Глаза блудливые косит,
Он наливает, как играет,
Над головой его висит
Генералиссимус, а рядом
В овальной рамке из фольги,
Синея вышколенным взглядом,
С немецкой розовой ноги
Красавица капрон спускает.
Поют и пьют на все лады,
А за винтом, шипя, сверкает
Живая изморозь воды.
Сойди с двенадцати ступенек
За багажом в похмельный трюм.
Печали много, мало денег —
В иллюминаторе Батум.
На пристани, дыша сивухой,
Поможет в поисках жилья
Железнозубая старуха —
Такою будет смерть моя…
Давай вставай, пошли без цели
Сквозь ежевику пустыря.
Озябли и позеленели
Косые волны октября.
Включали свет, темнело рано.
Мой незадачливый стрелок
Дремал над спинкою дивана,
Олень летел, не чуя ног.
Вот так и жить. Тянуть боржоми.
Махнуть рукой на календарь.
Все в участи приемлю, кроме…
Но это, как писали встарь,
Предмет особого рассказа.
Мне снится тихое село
Неподалеку от Кавказа.
Доселе в памяти светло.
1980
Зверинец коммунальный вымер.
Но в семь утра на кухню в бигуди
Выходит тетя Женя и Владимир
Иванович с русалкой на груди.
Почесывая рыжие подмышки,
Вития замороченной жене
Отцеживает свысока излишки
Премудрости газетной. В стороне
Спросонья чистит мелкую картошку
Океанолог Эрик Ажажа —
Он только из Борнео.
Понемножку
Многоголосый гомон этажа
Восходит к поднебесью, чтобы через
Лет двадцать разродиться наконец,
Заполонить мне музыкою череп
И сердце озадачить.
Мой отец,
Железом завалив полкоридора,
Мне чинит двухколесный в том углу,
Где тримушки рассеянного Тера
Шуршали всю ангину. На полу —
Ключи, колеса, гайки. Это было,
Поэтому мне мило даже мыло
С налипшим волосом…
У нас всего
В избытке: фальши, сплетен, древесины,
Разлуки, канцтоваров. Много хуже
Со счастьем, вроде проще апельсина,
Ан нет его. Есть мненье, что его
Нет вообще, ах, вот оно в чем дело!..
Давай живи, смотри не умирай.
Распахнут настежь том прекрасной прозы,
Вовеки не написанной тобой.
Толпою придорожные березы
Бегут и опрокинутой толпой
Стремглав уходят в зеркало вагона.
С утра в ушах стоит галдеж ворон.
С локомотивом мокрая ворона
Тягается, и головной вагон
Теряется в неведомых пределах.
Дожить до оглавления, до белых
Мух осени.
В начале букваря
Отец бежит вдоль изгороди сада
Вслед за велосипедом, чтобы чадо
Не сверзилось на гравий пустыря.
Сдается мне, я старюсь. Попугаев
И без меня хватает. Стыдно мне
Мусолить малолетство, пусть Катаев,
Засахаренный в старческой слюне,
Сюсюкает. Дались мне эти черти
С ободранных обоев или слизни
На дачном частоколе, но гудит
Там, за спиной, такая пропасть смерти,
Которая посередине жизни
Уже в глаза внимательно глядит.
1981
В начале декабря, когда природе снится
Осенний ледоход, кунсткамера зимы,
Мне в голову пришло немного полечиться
В больнице № 3, что около тюрьмы.
Больные всех сортов – нас было девяносто, —
Канканом вещих снов изрядно смущены,
Бродили парами в пижамах не по росту
Овальным двориком Матросской Тишины.
И день-деньской этаж толкался, точно рынок.
Подъем, прогулка, сон, мытье полов, отбой.
Я помню тихий холл, аквариум без рыбок —
Сор памяти моей не вымести метлой.
Больничный ветеран учил меня, невежду,
Железкой отворять запоры изнутри.
С тех пор я уходил в бега, добыв одежду,
Но возвращался спать в больницу № 3.
Вот повод для стихов с туманной подоплекой.
О жизни взаперти, шлифующей ключи
От собственной тюрьмы. О жизни, одинокой
Вне собственной тюрьмы… Учитель, не учи.
Бог с этой мудростью, мой призрачный читатель!
Скорбь тайную мою вовеки не сведу
За здорово живешь под общий знаменатель
Игривый общих мест. Я прыгал на ходу
В трамвай. Шел мокрый снег. Сограждане качали
Трамвайные права. Вверху на все лады
Невидимый тапер на дедовском рояле
Озвучивал кино надежды и нужды.
Так что же: звукоряд, который еле слышу,
Традиционный бред поэтов и калек
Или аттракцион – бегут ручные мыши
В игрушечный вагон – и валит серый снег?
Печальный был декабрь. Куда я ни стучался
С предчувствием моим, мне верили с трудом.
Да будет ли конец? – роптала кровь. Кончался
Мой бедный карнавал. Пора и в желтый дом.
Когда я засыпал, больничная палата
Впускала снегопад, оцепенелый лес,
Вокзал в провинции, окружность циферблата —
Смеркается. Мне ждать, а времени в обрез.
1982
Еще далеко мне до патриарха,
Еще не время, заявляясь в гости,
Пугать подростков выморочным басом:
“Давно ль я на руках тебя носил?!”
Но в целом траектория движенья,
Берущего начало у дверей
Роддома имени Грауэрмана,
Сквозь анфиладу прочих помещений,
Которые впотьмах я проходил,
Нашаривая тайный выключатель,
Чтоб светом озарить свое хозяйство,
Становится ясна.
Вот мое детство
Размахивает музыкальной папкой,
В пинг-понг играет отрочество, юность
Витийствует, а молодость моя,
Любимая, как детство, потеряла
Счет легким километрам дивных странствий.
Вот годы, прожитые в четырех
Стенах московского алкоголизма.
Сидели, пили, пели хоровую —
Река, разлука, мать сыра земля.
Но ты зеваешь: “Мол, у этой песни
Припев какой-то скучный…” – Почему?
Совсем не скучный, он традиционный.
Вдоль вереницы зданий станционных
С дурашливым щенком на поводке
Под зонтиком в пальто демисезонных
Мы вышли наконец к Москва-реке.
Вот здесь и поживем. Совсем пустая
Профессорская дача в шесть окон.
Крапивница, капризно приседая,
Пропархивает наискось балкон.
А завтра из ведра возле колодца
Уже оцепенелая вода
Обрушится к ногам и обернется
Цилиндром изумительного льда.
А послезавтра изгородь, дрова,
Террасу заштрихует дождик частый.
Под старым рукомойником трава
Заляпана зубною пастой.
Нет-нет да и проглянет синева,
И песня не кончается.
В припеве
Мы движемся к суровой переправе.
Смеркается. Сквозит, как на плацу.
Взмывают чайки с оголенной суши.
Живая речь уходит в хрипотцу
Грамзаписи. Щенок развесил уши —
His master ’ s voice .
Беда не велика.
Поговорим, покурим, выпьем чаю.
Пора ложиться. Мне наверняка
Опять приснится хмурая, большая,
Наверное, великая река.
1980
IV
Самосуд неожиданной зрелости,
Это зрелище средней руки
Лишено общепризнанной прелести —
Выйти на берег тихой реки,
Рефлектируя в рифму. Молчание
Речь мою караулит давно.
Бархударов, Крючков и компания —
Разве это нам свыше дано!
Есть обычай у русской поэзии
С отвращением бить зеркала
Или прятать кухонное лезвие
В ящик письменного стола.
Дядя в шляпе, испачканной голубем,
Отразился в трофейном трюмо.
Не мори меня творческим голодом,
Так оно получилось само.
Было вроде кораблика, ялика,
Воробья на пустом гамаке.
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Это азбучной нежности навыки,
Скрип уключин по дачным прудам.
Лижет ссадину, просится на руки —
Я тебя никому не отдам!
Стало барщиной, ревностью, мукою,
Расплескался по капле мотив.
Всухомятку мычу и мяукаю,
Пятернями башку обхватив.
Для чего мне досталась в наследие
Чья-то маска с двусмысленным ртом,
Одноактовой жизни трагедия,
Диалог резонера с шутом?
Для чего, моя музыка зыбкая,
Объясни мне, когда я умру,
Ты сидела с недоброй улыбкою
На одном бесконечном пиру
И морочила сонного отрока,
Скатерть праздничную теребя?
Это яблоко? Нет, это облако.
И пощады не жду от тебя.
1982
А. Сопровскому
…To весь готов сойти на нет В революцьонной воле.
Б. Пастернак
Когда, раздвинув острием поленья,
Наружу выйдет лезвие огня
И наваждение стихосложенья
Издалека накатит на меня;
Когда двуглавым пламенным сугробом
Эльбрус (а я там был) уходит ввысь
И ты впустую борешься с ознобом
И сам себе советуешь “очнись”;
Когда мое призванье вне закона,
А в зеркале – вина и седина,
Но под рукой, как и во время оно,
Романы Стивенсона и Дюма;
Когда по радио в урочную минуту
Сквозь пение лимитчиц, лязг и гам
Передают, что выпало кому-то
Семь лет и пять в придачу по рогам, —
Я вспоминаю лепет Пастернака.
Куда ты завела нас, болтовня?
И чертыхаюсь, и пугаюсь мрака,
И говорю упрямо: “Чур меня!”
“Ты царь”, – цитирую. Вольно поэту
Над вымыслом возлюбленным корпеть,
Благоговеть, бродя по белу свету,
Владимира Буковского воспеть.
1984
Есть в растительной жизни поэта
Злополучный период, когда
Он дичится небесного света
И боится людского суда.
И со дна городского колодца,
Сизарям рассыпая пшено,
Он ужасною клятвой клянется
Расквитаться при случае, но,
Слава богу, на дачной веранде,
Где жасмин до руки достает,
У припадочной скрипки Вивальди
Мы учились полету – и вот
Пустота высоту набирает,
И душа с высоты пустоты
Наземь падает и обмирает,
Но касаются локтя цветы…
Ничего-то мы толком не знаем,
Труса празднуем, горькую пьем,
От волнения спички ломаем
И посуду по слабости бьем,
Обязуемся резать без лести
Правду-матку как есть напрямик.
Но стихи не орудие мести,
А серебряной чести родник.
1983
Стоит одиноко на севере диком
Писатель с обросшею шеей и тиком
Щеки, собирается выть.
Один-одинешенек он на дорогу
Выходит, внимают окраины Богу,
Беседуют звезды; кавычки закрыть.
1994
Элегия
Мне холодно. Прозрачная весна…
О. Мандельштам
Апреля цирковая музыка —
Трамваи, саксофон, вороны —
Накроет кладбище Миусское
Запанибрата с похоронной.
Был или нет я здесь по случаю,
Рифмуя на живую нитку?
И вот доселе сердце мучаю,
Все пригодилось недобитку.
И разом вспомнишь, как там дышится,
Какая слышится там гамма.
И синий с предисловьем Дымшица
Выходит томик Мандельштама.
Как раз и молодость кончается,
Гербарный василек в тетради.
Кто в США, кто в Коми мается,
Как некогда сказал Саади.
А ты живешь свою подробную,
Теряешь совесть, ждешь трамвая
И речи слушаешь надгробные,
Шарф подбородком уминая.
Когда задаром – тем и дорого —
С экзальтированным протестом
Трубит саксофонист из города
Неаполя. Видать, проездом.
1985
Б. К.
Мое почтение. Есть в пасмурной отчизне
Таможенный обряд, и он тебе знаком:
Как будто гасят свет – и человек при жизни
Уходит в темноту лицом и пиджаком.
Кенжеев, не хандри. Тебя-то неуместно
Учить тому-сему или стращать Кремлем.
Терпи. В Америке, насколько мне известно,
Свобода и овцу рифмуют с кораблем.
Я сам не весельчак. Намедни нанял дачу,
Уже двухкомнатную, в складчину с попом.
Артачусь с пьяных глаз, с похмелья горько плачу,
Откладывая жить на вечное потом.
Чего б вам пожелать реального? Во-первых,
Здоровья. Вылезай из насморков своих,
Питайся трижды в день, не забывай о нервах
Красавицы жены, пей в меру. Во-вторых,
Расти детеныша, не бей ремнем до срока,
Сноси безропотно пеленки, нищету,
Пренебрежение. Купи брошюру Спока,
Читай ее себе, Лауре и коту.
За окнами октябрь. Вокруг приметы быта:
Будильник, шифоньер, в кастрюле пять яиц.
На письменном столе лежит “Бхагаватгита” —
За месяц я прочел четырнадцать страниц.
Там есть один мотив: сердечная тревога
Боится творчества и ладит с суетой.
Для счастья нужен мир – казалось бы, немного.
Но если мира нет, то счастье – звук пустой.
Поэтому твори. Немало причинила
Жизнь всякого, да мы и сами хороши.
Но были же любовь и бледные чернила
Карельской заводи… Пожалуйста, пиши
С оказией и без. Целуй семейство пылко.
Быть может, в будущем – далеко-далеко
Сойдемся запросто, откупорим бутылку —
Два старых болтуна, но дышится легко.
1982
Растроганно прислушиваться к лаю,
Чириканью и кваканью, когда
В саду горит прекрасная звезда,
Названия которой я не знаю.
Смотреть, стирая робу, как вода
Наматывает водоросль на сваю,
По отмели рассеивает стаю
Мальков и раздувает невода.
Грядущей жизнью, прошлой, настоящей,
Неярко озарен любой пустяк —
Порхающий, желтеющий, журчащий, —
Любую ерунду берешь на веру.
Не надрывай мне сердце, я и так
С годами стал чувствителен не в меру.