Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
«Пассажирок» в нашем купе все прибавлялось. В полной темноте я только слышала, как всякий раз звякает засов и в приоткрывшуюся дверь камеры запускают все новых и новых моих товарок по несчастью, отсчитывая их, как считают скот. Когда нас было уже, вероятно, не менее двадцати — и это в купе, рассчитанном самими тюремщиками на 14 человек! — женщины посмелее стали бурно проявлять свое недовольство (Впрочем, в соседние мужские купе набивали и до 32 арестантов; я слышала как конвойный выкрикнул: «Тридцать два!» — втискивая последнего сапогами.)
К утру, когда забрезжило, я поняла, что смелыми были уголовницы — воровки, проститутки, которых перегоняли по этапу из одной тюрьмы в другую.
В тюрьме на колесах был строгий режим: побудка в пять утра, дважды в день выпускали в туалет, а если ты болен, тебе необходимо справить нужду — ну что ж, как тебе будет угодно: хоть умри, но режим не изменят! У дверей нашей камеры круглосуточно несли караул молоденькие, еще безусые солдаты из конвойно-караульных полков Министерства внутренних дел. Один из этих солдат был очень заинтересован большими настольными часами, которые, Бог его знает каким образом, оказались у одной из заключенных. Часы мерно тикали, показывая ход времени. Мое место было у самой двери камеры (точнее — у высокой, от пола до потолка решетки, заменявшей дверь) и я, словно окаменев, глядела в вагонный коридор. Солдат то и дело обращался ко мне с вопросом: «Который час?» Я терпеливо сообщала ему время — уж очень, видимо, не терпелось парню смениться. Так вот у нас с ним установились почти дружелюбные отношения. И однажды я рискнула спросить его о моих мальчиках. Представьте себе мою радость, когда он предложил мне написать записку, которую обещал тотчас же передать. При этом он успокоил меня: «Они с политическими». На каком-то обрывке тетрадного листка, чудом оказавшегося в моей сумке, я нацарапала несколько слов, упросив солдата взять для моих мальчиков немного еды, которая была со мной. Вместо ножа для разрезания колбасы я послала им… английский ключ от бывшей нашей квартиры. А некоторое время спустя парень принес мне ответ от Симона. Сколько счастливых слез пролила я над этой записочкой! Симон и Юра бодрили меня, заверяли, что едут в условиях вполне терпимых. К концу вторых суток мы прибыли в Куйбышев. Вблизи нашего тюремного вагона ждал нас зарешеченный фургон, известный в народе под недобрым именем «черный ворон». Выводили нас поодиночке. Я с волнением и болью ждала встречи со своими дорогими мальчиками, от которых за все время этапа получила привет лишь однажды. На дворе стоял жесточайший мороз. В фургоне была кромешная тьма — зимний день клонился к концу, железнодорожный участок освещали тусклые фонари. Однако, Симон и Юра все же разглядели меня и крикнули откуда-то из глубины «воронка», что они уже здесь. Успокоившись за них, я кое-как нашла место для одной своей ноги и так простояла до того момента, когда «черный ворон» резко, со скрипом затормозил где-то в неведомом нам месте. Опять, считая по головам, нас выгрузили из фургона. Тут только впервые за все дни этапа увидела я своих. Небритые и осунувшиеся, они показались мне повзрослевшими на несколько лет. Сима, приветствуя меня на расстоянии, снял с головы шапку-ушанку и я, к своему ужасу, обнаружила, что мой сын поседел! Оглядевшись, мы поняли, что стоим у тюрьмы. Высокая глухая стена скрывала за собой здание одной из старейших тюрем старинного волжского города Самары. Ворота тюрьмы открылись перед нами и вскоре мы предстали перед начальником тюрьмы, человеком малого роста, с нервно дергавшимся жидкими рыжими усами. Он сам лично опрашивал каждого доставленного по этапу. «По какой статье?» — сказал начальник, обращаясь ко мне. «Не знаю, — сказала я. — Сослана, как член семьи изменника родине». — «Значит, без статьи», — сказал начальник. Такой же вопрос был адресован и Марии Юзефович, и моим мальчикам, и старухе с настольными часами, оказавшейся, как я потом узнала, ни слова не знавшей по-русски бессарабкой, которую вторично по этапу препровождали к месту ссылки, откуда она изловчилась сбежать в конце войны. Только теперь, вместо прежних десяти лет, она получила бессрочную пожизненную ссылку. И вот нас уже ведут в камеру. Мальчики прошли впереди меня и скрылись где-то в глубине тюремного коридора. Перед группкой испуганных женщин открылась тяжелая, на большом засове с висячим замком дверь, и резкий свет сильной электрической лампы, не защищенной абажуром, ударил в глаза. И сразу, не дав нам даже ступить через порог огромной камеры, похожей на зал ожидания какого-нибудь захолустного вокзала, накинулись на нас с криками, с обезьяньими ужимками, арестантки. «Сарочки, Сарочки! Где ваши Абрамчики?» — кричали и бесновались все эти женщины и девицы, сопровождая свои вопли непристойными жестами. Мы стояли, обалдевшие, на пороге и не смели двинуться с места. Обрушивая на нас поток брани, какую нам дотоле никогда не приходилось слышать, две самые шустрые из бесновавшихся арестанток подлетели к нам и с криками: «Поброем! Поброем!» стали изображать брадобреев, приготовившихся наголо обрить наши головы. Бедная маленькая Мариночка! Я и по сей день вижу твои глаза, прекрасные голубые глаза ребенка, испуганного насмерть и в ужасе прикрывающего своими рученками голову: у Марины были изумительные светлые косы. Мы стали стучать в дверь, звать начальника. Наконец, скрипнул засов, дверь открылась и перед нами вырос огромный надзиратель. «Чего орете?» — сказал он. «Начальника, Бога ради, начальника позовите!» — сказала, рыдая, Мария Юзефович. Женщины, под ободряющим взглядом надзирателя, продолжали вопить и гримасничать. Вскоре явился начальник. «Товарищ начальник, — бросилась к нему Мария, — пощадите мое дитя…» Но «товарищ» немедленно оборвал ее, не дав продолжать. «Товарищем не называть. Я для вас — гражданин начальник» — сказал он. «Гражданин начальник, — сказала Мария, сдерживая рыдания, — гражданин начальник, пощадите мое дитя. Ведь вы, наверно, и сам отец, вы должны понять чувства матери. Ребенок никогда не слыхал таких слов. Переведите нас в другую камеру». «У меня нет больше женских камер с отоплением. На дворе 36 градусов мороза. Что я могу предложить вам, кроме неотапливаемой камеры?» — сказал «гражданин начальник». «И при этом, — продолжал он, — я могу перевести только всех политических вместе», — и он показал на меня и старуху с часами. «Я согласна, — сказала я. — Ради девочки я пойду в холодную камеру. Мне все равно». Несчастная старуха, ни слова не понимавшая по-русски, беспрекословно последовала за нами, прижимая к груди свою единственную ценность — настольные часы.
Начальник сказал правду: камера, в которую нас перевели, не отапливалась, к тому же окна в камере были выбиты. Через полчаса мы стали замерзать, а ребенок плакал навзрыд — у нее окоченели руки и ноги. Пришлось нам смириться и вернуться к нашим мучительницам.
Мы приготовились выдержать новую бурю издевательств и нецензурной брани. Но, к нашему великому удивлению, мы были встречены ласково и участливо. С тем же темпераментом и страстью, с какими эти «девицы» обрушили на нас в первый раз весь запас низких слов и непристойностей, они ласкали замерзшую Марину, наперебой угощая ее горячим чаем и жалкими сладостями, которые можно было приобрести раз в неделю в тюремном ларьке за деньги. Объяснить столь разительную перемену в поведении «веселых девиц» — проституток и воровок — я просто не берусь.
Одна из них меня глубоко заинтересовала. Звали ее Вера. Было ей двадцать лет. Она была миловидна и чем-то даже привлекательна. Эта Вера была вожаком всей команды, она же была и заводилой в том диком спектакле, который они разыграли перед нами в первое наше появление в камере. Сейчас ее словно подменили. Тихая и ласковая, она освободила для меня место на нарах рядом с собой. Усадила, принесла кружку чая. Завела обычную для тюрьмы беседу: «За что? На сколько? В какой раз?» «За мужа» — сказала я. Тут она, не стесняясь в выражениях, стала поносить моего мужа, что он, дескать, жену не смог выгородить из «дела», что такую женщину не пощадил, и т. д. и т. п. Как могла, я рассказала ей нашу историю. Она слушала с большим вниманием и сочувствием, а потом сказала: «Ну, это уже совсем не дело, чтобы женка и дети за мужа и отца отвечали».
О себе она мне рассказала очень образно и с юмором. Сидит она, видите ли, за любовь к… географии. Любит она до невозможности эту науку, а потому и разъезжает по всему обширному и великому Советскому Союзу в поисках новых мест и открытий. А паспорт не взяла, как это положено в Советском Союзе каждому, достигшему 16-летнего возраста. И называется такое поведение «нарушением паспортного режима», за что и полагается, согласно уголовному кодексу страны, один или два года тюремного заключения. Так вот она, Вера, уже четыре года не вылезает из тюрем, нарушая раз за разом этот самый «паспортный режим», а заодно и подворовывая в поездах. «Но теперь, — сказала Вера, — все! Я „завязала“ и как этот срок закончу, так, черт с ними, возьму паспорт, уеду в свой родной город и пойду учиться на учительницу географии!» А мне она так ярко нарисовала место моей ссылки, где, по ее словам, росли огромные дыни и арбузы, где мне горя не знать никакого, так как я еще молода и меня по ее понятиям «сам начальничек выберет и будешь жить, как барыня».
Объяснить этой девушке мое горе и боль, мою тоску по Маркишу, мою ненависть к тем, кто уничтожал и ссылал ни в чем неповинных людей, было бесполезно. Но с помощью этой Веры мне удалось наладить связь с Симоном и Юрой. Вера, обладавшая большим тюремным опытом, общалась с другими камерами не по старинному методу, описанному многими арестантами, перестукивавшимися с соседями за стеной, а ставила железную кружку, из которой пила чай, на батарею и говорила в кружку: звук шел по трубам водяного отопления в соседнюю камеру. Так она и обнаружила моих мальчиков.
Однажды утром, как обычно, в нашу камеру явился начальник тюрьмы в сопровождении одного из своих помощников из числа заключенных. День этот был для меня необычным днем — то был день моего рождения, который я впервые в жизни встречала не в кругу своей семьи, а на тюремных нарах. К тому же я была совершенно разбита и на привычный вопрос начальника: «Есть ли жалобы», сказала, что я больна и прошу разрешить мне взять лекарство из чемодана, со склада, куда сложили все наши пожитки. Начальник разрешил. Вскоре пришел за мной его помощник, и я, с трудом поднявшись с нар, поплелась за ним по коридору, в конце которого, в тесном и сыром помещении, были свалены в кучу вещи заключенных.
Открыв ключом дверь, помощник ввел меня в склад. И не успела я еще осмотреться, как мне на шею бросились Симон и Юра. Оказывается, помощник побывал на перекличке и в той мужской камере, где сидели мальчики, и вызвал их под предлогом какой-то работы. А на самом деле, он просто хотел помочь мне встретиться с моими. Я не знала, как благодарить его, и спросила, чему обязана таким вниманием с его стороны. Он объяснил мне, что за день до прибытия нашего этапа отсюда, из куйбышевской тюрьмы отправили дальше семьи Бергельсона и Зускина. Ципа Бергельсон и Эда Зускина просили его передать привет семье Маркиша, которая, как они предполагали, проследует вскоре через эту же тюрьму. Мои подруги передали мне также, что их сослали в Казахстан, но, как оказалось, много севернее тех мест, куда отправили нас. Так вот, благодаря этому доброму человеку, мой день рождения скрашен был радостной встречей с моими мальчиками.
К вечеру того же дня в нашу камеры прибыли «новенькие». Среди них я обратила внимание на одну, молодую женщину, державшуюся несколько поодаль от всей группы крикливых, развязных и наглых уголовниц, встреченных объятиями и поцелуями «своих» — эти женщины, в большинстве рецидивистки, хорошо знали друг друга, ибо их жалкая судьба не раз сводила их на пересылках с товарками по «ремеслу». Я подошла к ней и предложила местечко рядом со мной. Бедняжка была без теплой обуви, в одних только калошах, надетых на старенькие шерстяные носки, а на дворе стояли лютые февральские морозы.
Расположившись на нарах, мы проговорили с моей новой знакомой почти до утра. Звали ее Сарра, была она родом из Кишинева, из бывшей Бессарабии. Девочкой вступила в молодежную сионистскую организацию и, как многие еврейские дети в диаспоре, мечтала о своей собственной родине, училась в древнееврейской гимназии, наизусть читала стихи Бялика и строила радужные планы. Но всему этому пришел конец, когда ее и всех ее земляков «воссоединили» с Советским Союзом. Сионистская организация была ликвидирована, все ее члены арестованы, а Сарру, по малолетству, эта кара временно миновала. Шли годы. Сарра стала студенткой, встретился ей в жизни человек, с которым, казалось, ничто и никогда ее не разлучит. Но однажды ночью за ней пришли и увели в тюрьму, а оттуда, после долгих и мучительных допросов, она, по решению Особого совещания, отправлена была в лагерь на 8 лет за свою сионистскую деятельность, которой занималась в школьном возрасте: тогда, в конце пятидесятого года, бурно шла ликвидация всего того, что хоть отдаленно можно было занести в рубрику «сионизм», «буржуазный национализм» и просто «еврейство»! И вот, теперь ее везли неведомо куда, после двух лет в потьминских лагерях, получивших название «женские», так как там, в основном, отбывали срок жены за своих в прошлом заслуженных мужей. В память о Сарре у меня до сих пор хранится вышитый ею воротничок — женщины в лагерях находили утешение в извечно женском ремесле — рукоделии, умудряясь использовать старые тряпочки и нитки, вытрепанные из жалких остатков «вольного» гардероба. Так навсегда, ранним февральским утром 1953 года, исчезла из моей жизни, чтобы больше никогда не дать о себе весточки, добрая ласковая девушка Сарра.
Сменялись тюрьмы на пути к месту нашей ссылки. Мелькали обитательницы камер. Ушли по этапу куда-то в другой конец Казахстана Мария с дочкой Мариной. Но оставался тот же тюремный режим, та же «параша», к которой немыслимо было привыкнуть.
И вот опять новая тюрьма. На сей раз, как оказалось, — последняя перед ссылкой. Кзыл-Орда. Областной центр. Привезли нас в кзыл-ординскую городскую тюрьму ранним утром. Доставили на сей раз не в «воронке», а на грязном грузовике-углевозе. На дворе было солнечно и непривычно тепло после морозной России. Та же тюремная процедура, с ответами на стандартные вопросы начальника, только начальник, раскосый казах, напоминал потомка Чингиз-Хана. Сходство это еще более усиливалось в моем усталом воображении длиной шашкой, почему-то гремевшей у него на боку.