Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:

Увековечить в каких-либо формах память еврейского поэта — это было бы непозволительным риском для городского начальства. Поэтому председатель горсовета Майстерчук согласился предпринять что-либо, например, отвести уголок в городском музее — только в том случае, если последует недвусмысленное указание от киевского начальства.

Я поехала в Киев. Киевское начальство вело себя более «интеллигентно», чем неотесанный, безграмотный Майстерчук. Киевляне в принципе согласились помочь организовать юбилейный вечер, посвященный 70-летию со дня рождения Маркиша. Об этом было сообщено областным партийным руководителям в город Хмельницкий, а те, в свою очередь, поставили в известность Майстерчука. Теперь Майстерчук мог действовать, не беря на себя никакой ответственности.

В конце ноября 1965-го я с детьми приехала в Полонное. «Безответственный» Майстерчук во главе своей горсоветовской команды торжественно встречал нас на вокзале. Нас отвезли в гостиницу, а оттуда — обедать в городское кафе. Стол был сервирован в отдельной комнате — «кабинете», и посетители кафе, сквозь зал которого мы прошли, пялили на нас глаза: в «кабинете» кормилось областное и республиканское начальство, и отпирали его не часто.

Мы попросили, чтобы нас обслужили в общем зале, и это было сделано, хотя и неохотно.

На свеженькой, только что отпечатанной карточке меню значилось: «золотой бульон», «жаркое из куриных пупков», «фаршированная рыба». Я увидела, как у Давида, хорошо знавшего страну, глаза буквально полезли на лоб: в заурядном кафе городка типа Полонного такого изобилия продуктов быть не могло.

— Сколько стоит бульон? — спросил Давид у официанта.

— 15 копеек, — не моргнув, ответил официант.

— А жаркое из пупков?

— 20 копеек!

Это выглядело уже полной фантастикой — хоть переезжай в Полонное навсегда: подобных цен, столь низких, не существует в природе.

Спустя день выяснилось — под большим секретом — что «специальное меню» и «специальные цены» введены на те три дня, что нам предстояло провести в Полонном. После нашего отъезда повеселевшие было полончане вновь перешли на ржавые щи и осклизлые макароны.

Выяснилось и другое: откуда горсовет раздобыл деньги на такое приятное облегчение жизни своих граждан. Оказывается, за несколько дней до вечера Маркиша Майстерчук собрал в горсовете около десятка «граждан еврейской национальности» — активистов предстоящего торжества. Произошел такой примерно разговор с каждым из приглашенных в отдельности:

МАЙСТЕРЧУК: Хочешь, чтобы юбилей Маркиша прошел показательным образом?

ЕВРЕЙ: Конечно, хочу.

М: А деньги у тебя для этого есть?

Е: Денег нет…

М: Тогда пиши заявление: «Прошу выдать мне безвозвратную денежную ссуду в размере пятисот рублей». Написал? Давай, я подпишу.

Деньги, организованные таким образом и полученные евреями, тут же возвращались в городскую казну и использовались на «культурные мероприятия» и «специальное меню по специальным ценам».

В итоге торжеств было оглашено решение — присвоить одной из улиц Полонного имя Переца Маркиша. Мы, естественно, захотели познакомиться с этой улицей — но добились такой экскурсии с большим трудом. «Улица» оказалась пустырем, планируемым к застройке. Мы были, естественно, подавлены, а сладкие речи Майстерчука о прекрасном архитектурном будущем пустыря нас не утешали.

Тогда писатели, приехавшие на юбилей из Киева, сели за телефон и принялись звонить в Хмельницкий и Киев. После продолжительных телефонных дебатов решение Горсовета было изменено: именем Переца Маркиша назвали застроенную набережную. Я сомневаюсь в том, что набережная носит это имя и сейчас — после нашего отъезда из СССР.

С этим юбилеем связано у меня еще одно воспоминание. Я пришла к главному редактору «Литературной газеты» Александру Чаковскому, еврею-антисемиту, за жирную похлебку продавшему свое национальное достоинство и гражданскую совесть.

— Я хочу предложить вам напечатать главу из романа Маркиша.

— Почему именно в «Литературной газете»? — досадливо спросил Чаковский. — У национальных писателей есть свой орган — журнал «Дружба народов»… (этот журнал кстати сказать, возглавлял в то время один из самых ярых, патологических российских антисемитов — Василий Смирнов, утверждавший, что Солженицын «такой плохой», потому что он еврей и настоящая его фамилия — Солженицер).

— А почему же в «Литературной газете» печатаются национальные писатели Расул Гамзатов, Чингиз Айтматов и многие другие? — спросила я.

— Я вам откровенно скажу, — сказал тогда Чаковский. — Я не люблю евреев…

— И я вам скажу откровенно, — сказала я. — Евреи вас тоже не любят.

На том мы и расстались с «видным русским писателем и общественным деятелем» Александром Чаковским, ехавшим в эвакуацию в Ташкент на третьей полке нашего железнодорожного купе.

А вечер в Центральном доме литераторов в Москве, в декабре 1965 года стал, как мне кажется, важным событием не только в нашей семейной истории. Не в том дело, что, как и пять лет назад, зал был набит битком и за входными дверями писательского клуба, охранявшимся милицией, остались сотни не сумевших пройти внутрь. Главный смысл этого вечера был в том, что в каждом выступлении звучали: «Убили! Убили! Убили!» И этот призыв помнить, отринуть соблазн забвения, не примириться и не прощать, а стало быть — не «объединяться в борьбе с общим врагом», как хотелось бы Полевому, — этот призыв был страшен литературным властям, сидевшим в президиуме, и находил необыкновенно, необычайно чуткий отклик в зале.

В этот вечер мы были все вместе, вся наша семья: Симон, оставивший редакторскую службу в Гослитиздате и принятый в Союз писателей (он переводил с древних и новых языков, писал об античной литературе и о Возрождении), Давид, пошедший по отцовскому пути, пытающий свои силы и в поэзии, и в прозе, и в журналистике, Ляля с мужем Николаем уже успевшие приобрести доброе имя среди украинских скульпторов (Ляля — в области малой пластики, как фарфорист и керамист, Коля — в монументальной скульптуре), мой брат Шура, вернувшийся после 18-летнего перерыва к профессии журналиста. В зале были и моя мама и наши с Маркишем внук и внучка, уже взрослые, двенадцатилетние, Лена Хохлова. А я с обоими сыновьями сидела в президиуме. Рядом с нами сидел Николай Тихонов, талантливый некогда поэт, ставший столпом литературного режима и первым в ряду «борцов» за чистоту русской культуры против «не помнящих родства». (Я писала выше о его статье против Нусинова в первом номере газеты «Культура и жизнь», порожденной ждановским погромом 1946-го года.) Конечно, будь моя воля, я не села бы с ним за один стол, но воля была не моя. Зато, слушая слова боли и укоризны, упорства и непрощения, слетавшие с трибуны, я думала, я чувствовала, что слова эти нацелены и брошены в эту красную физиономию под седой шевелюрой. Вот что говорил мой старший сын (у меня сохранилась стенограмма всего вечера):

«Нынешний вечер не только юбилейный — это вечер памяти поэта. Слово о памяти я и хочу сказать.

Перефразируя Мандельштама, скажем: память — наше мучение и наше богатство. Человеку свойственно желание забыть — трусливо спрятаться от воспоминаний, зажмуриться, зажать уши, прикинуться перед миром и перед собой, будто прошлого не было. Но еще страшнее, еще мучительнее, когда воспоминания тускнеют и отступают, и уже не слышишь самого дорогого на свете голоса, не слышишь горького запаха редеющих завитков на макушке, не видишь рук с крупными, ребристыми ногтями, и чувствуешь себя изменником, предателем. Нужно собрать все силы, все мужество и вернуть прошедшее, чего бы это ни стоило. Одиссей возвращал теням преисподней голос и подобие жизни, напоив их овечьею кровью. Но не кровью черной овцы, а собственной кровью и болью оживляем мы наши воспоминания.

Последние годы память все настоятельнее вступает в свои права и гонит прочь предательское забвение и бесчестную полупамять, такую же подлую, как полуправда. Это происходит повсюду, во всех странах, во всех уголках жизни и искусства. Пусть наш вечер будет еще одним взносом и долею в этом великом Исчезнувшим бесследно — сгоревшим, утонувшим в море, пропавшим в пустыне, греки ставили на родине кенотафы — пустые гробницы. У Переца Маркиша нет могилы и нет памятника. Но ему не нужен кенотаф, потому что он не исчез без следа, как хотели и надеялись те, кто его убил. И памятник его — не книги, старые и новые, но единственно и только наша память, справедливая и полная. Память о его красоте, таланте, бурной и пестрой жизни, прозрениях и заблуждениях и о страшном его конце. Она не может быть вечной, но долгой она будет».

Поделиться с друзьями: