Столкновение с бабочкой
Шрифт:
– Но вы ведь от Думы ко мне пришли, а не от народа.
– Это одно и то же.
– Но если вы и народ нераздельны, то кто такой я и чьи интересы представляю?
Вопрос повис в воздухе. Некоторое время все молчали. Как странно он говорит, – подумал Шульгин. – Что за акцент? Когда подчеркиваются согласные звуки, а гласные с их округлостью и певучестью почти совсем пропускаются? Немецкий это акцент, что ли? Он же немец, наш царь. Но вдруг из глубины памяти выплыло – это же гвардейский акцент. Так его называют. Им разговаривают на плацу военные. Гвардейский акцент неотделим от его черкески. И почему он всегда одевается в военное? Меняет наряды, мундиры и папахи, а сам не меняется? Потому что сейчас война. Но он и до войны одевался точно так же. У него же воинское звание. Оттого и мундиры. Полковник или подполковник… я запамятовал. Скромен. Однако в этой скромности все-таки чувствуется маскарад. Сегодня он в горской папахе, завтра – в военной фуражке, послезавтра – вообще без головного убора. И может быть, без само2й головы. Бедный потерянный человек! Уходи от нас скорее. Играй в войну со своими детьми. Страна не для тебя. И война тоже. Убитые на ней не воскресают, как оловянные солдатики.
– Это вы должны решить сами, ваше величество, – наконец подал голос Шульгин. – Чьи интересы вы сейчас представляете… Если вам дороги интересы монархии и Отечества, то во главе страны должен стать государь, ничем не связанный с политикой последних лет и нашими чудовищными потерями в затянувшейся войне.
Хорошо сказал! Как опытный журналюга сказал. Пусть из окраинной Малороссии, а сказал. И почти без акцента.
– Полноте, господа… Победа над Германией – на расстоянии вытянутой руки.
Николай Александрович вопросительно посмотрел на Фредерикса, правильно ли он цитирует общее мнение. Тот кивнул.
– Но люди не хотят вас больше видеть на троне! – нервно произнес Гучков. – Волнения в Петрограде происходят во многом из-за ненависти к вам.
– Знаю. Мне докладывали. Но вся остальная Россия спокойна.
– Петроград сегодня – язык всей России, – сказал Шульгин. – Вам ничего не стоит игнорировать общее мнение. Но знайте: монархию и империю можно спасти только вашим отречением.
Николай Александрович близоруко посмотрел на картонную папку, в которой лежал текст его сего-дняшней роли.
– Вы, наверное, не ели с дороги, господа? Накормите их, – распорядился Николай Александрович. – Утро вечера мудренее, завтра всё решим. Ко всеобщему удовлетворению сторон…
– Время не терпит, ваше величество. Подумайте о безопасности собственной семьи, – с трудом выдавил из себя Гучков, будто давил ваксу из засохшего тюбика.
Государь внутренне содрогнулся.
– Еще сутки, и мы не сможем удержать ситуацию… Каждый час дорог.
Николай Александрович почувствовал внутри себя панику. Слова о семье были более чем неприятны. Как будто к старому ожогу приложили горящую спичку.
В гостиную вошел генерал Рузский. Лицо его было красным, он был похож на полупьяного. Наклонился к уху Шульгина и довольно бестактно шепнул:
– Это – вопрос решенный!..
Отпрянул. Нос его был в поту. Он позволял себе шептаться в присутствии государя императора. И Шульгин вдруг понял: все кончено. Прислуга выдала болезнь господина. Прислуга ничего не боялась. И уже искала себе новое место работы. Как жалко и скверно!..
После долгих и бесполезных заседаний Шульгин часто оставался в главном зале Таврического дворца. Уже все ушли, дискуссии отшумели, и тишина, как гиря, опускалась на темный зал с высокого потолка. А Василий Витальевич Шульгин все сидел в пятом ряду, первом кресле от левого прохода и сквозь дрему слушал свое сердце: что оно говорило? Что дни России сочтены и ее, прежней, никогда больше не будет? Нет, он не хотел в это верить.
Два года назад Шульгин ездил на фронт и нашел, что сапог и шапок у солдат достаточно, но вооружения катастрофически не хватает. «Войнули как могли», – сказал он в Думе, отчитываясь об этой поездке. И войнем как могем… неужели России всегда выбирать между плохим и очень плохим?..
– Отречение длинное? – спросил Николай Александрович.
Он не любил читать пространных документов. Только суть вопроса – на половину листа. Чем короче, тем яснее. Писатели пространно пишут, потому читать их, особенно Толстого, – мука.
– Одна страница, – ответил Гучков.
Надо бы сократить, подумал Николай Александрович и произнес вслух:
– Вам сообщат, когда я подпишу.
Поднялся с кресла, и все поняли – спиритический сеанс окончен. Нужный дух был вызван. Но вместо загробного стона, звона цепей и невнятных восклицаний все услышали деловой тон и гвардейский акцент. Дух оказался бюрократом. Лучше бы и блюдечко не крутили. Неинтересно.
Однако движения бюрократа вдруг замедлились. Как будто зимой дохнул теплый ветерок, несущий влагу, – вот-вот и грянет весна, и льды растворятся во всеобщем паводке, как сахар в чае.
– Думаете, обойдется? – спросил царь вполголоса у Шульгина.
Спросил, как ребенок спрашивает у взрослого: ведь ничего не случится? Все будет хорошо?..
Василий Витальевич не знал, что ответить.
Государь твердым шагом вышел из гостиной и бесшумно прикрыл за собою дверь. Секунда слабости прошла. Он снова начал напоминать движущийся механизм для своих приближенных.
– Понял ли он, о чем его просят? – с ужасом спросил Шульгин.
Гучков пожал плечами. Он не знал, что ответить.
2
Еще в середине дня Николаю Александровичу доложили, что все командующие фронтами стоят за его отречение. Так что предложение думцев не явилось не-ожиданностью.
Манифест об отречении был фактически готов и содержался в его голове. Оставалось решить, в пользу кого передать трон и страну в придачу. В пользу царевича Алексея? Но сколько лет осталось жить мальчику? Лечащий врач Федоров заявил от имени науки, что царевич проживет совсем мало, еще около четырех лет. У дочерей не было склонности к политике. Они могли делать уколы раненым бойцам, рисовать, петь, танцевать, вышивать гладью, но от государственных дел их клонило в сон. Кому же отдавать? Брату Михаилу? Но он, кажется, нерешителен и трусоват, к тому же заядлый музыкант. Заберется в палатку на военном плацу и, пока идут учения, станет терзать гитару. Трень-брень, до мажор, ре минор… И к концу дня из расстроенных струн выйдет какой-нибудь милый музыкальный сквознячок – вальс или мазурка. Чем-то похож на меня. Живет иллюзией. Но у меня хотя бы есть ум, который наедине говорит мне правду. Есть ли ум у Михаила? Да разве у монарха должен быть ум? Совсем не обязательно. Должна быть интуиция. У меня ее, кажется, совсем нет. Плохо. Спать хочется.
Государь, подумав, открыл принесенную ему папку. Почувствовал, что внутри зазвенел велосипедный звоночек – солнечное сплетение сжалось, руки затряслись и во рту пересохло. Вот он, страх! Да, пожалуй, это не просто страх, а полновесный ужас. Морская волна неожиданно подскочила до девятого вала, который нарисовал господин Айвазовский. Только море было не снаружи, а внутри. Огромная гневная масса обещала снести обломок разума, за который уцепился растерзанный человек. Всему конец! Семье, России, миру!.. Как же так? Как отречься? В пользу кого? Ведь никто не подходит! Одно дело – изображать богоизбранного бюрократа прилюдно, а совсем другое – остаться со своей совестью наедине!..
Гучков не обманул. Листок был один. Напечатанный на пишущей машинке. Отречение в пользу Алексея. Но нет. Это мы сейчас поправим. Так нельзя. Я никогда не отдам своего мальчика на растерзание Государственной думе. Никогда не отдам министрам. Лучше Михаил. На него всё взвалим, его не жалко. Он, правда, всё провалит. Страны не будет, но вальсок-то останется!..
Приставив очки к носу, государь вчитывался в текст собственного отречения, написанного чужими людьми. В кабинете Председателя, где депутаты курили и дрожали от массы людей, переполнивших залы и коридоры Таврического дворца, составили эту небольшую поэму. Депутат сидел на депутате. С глазами, опухшими от бессонницы. С головой, свихнувшейся от вопроса: как при полете в яму избежать падения? Зависнуть на полпути. Но где парашют? И тут же испуганная машинистка в белой блузке с запахом пота, которые издавали ее подмышки, била клавишами надиктованный ей текст… А потом рассказала своему жениху о письме, которое она печатала.