Страна навозников и другие путешествия
Шрифт:
Вампукийка, обладающая ожерельем из восьмидесяти бусинок, — это говорит о многом, ведь, из-за того что самые крупные принадлежат вампукийцам, они не моргнув и в грош не ставят свои прелести, лишь бы потом под покровом сна их у них увести.
Пробудившийся вампукиец тут же замечает пропажу, он хочет нагнать воровку, спотыкается, нетвердый на ногах, и, сокрушенный, вынужден снова улечься. Кончились для него деловые поездки, отныне его удел — сделки по телефону.
Вампукийка, вернувшись к себе, спешит нанизать новую бусинку, самую красивую, подруги ей позавидуют. Она счастлива.
К небоквитам раз в жизни снисходит Способность забыть. Долгожданная минута: они оставляют свои семьи, свой дом, свои привычки и уходят.
В их стране остаются только совсем юные или старики, которые ждут. Которые все еще ждут…
Память небоквиток ожесточена.
Большую часть своих дней дурноцефалы проводят, занимаясь любовью. Мужчина, чудовищно хорошо оснащенный от природы, но которому, чтобы прибыть на очередное свидание, приходится подвозить свой член на тачке, занимается помаленьку любовью, ровно сморкается. В чести у них всего одно ремесло, но даже его практикуют подростки: изготовление этих самых тачек. И единственным гением в их породе был — великий, впрочем, философ — изобретатель тачки. Но это усилие его истощило. Он умер, не успев им насладиться.
Многомудрые иноземные этнологи долго ломали голову над тем, как могли передвигаться дурноцефалы до изобретения тачки. Я с полным на то основанием полагаю, что они вообще не передвигались.
Дурноцефалка очень подвижна, и поскольку распределение полов изначально обеспечивало ей преимущество десять к одному, ей приходилось полагаться только на свои ноги, чтобы заработать себе на жизнь и выбиться на свободное место.
Сегодня все идет совсем по-другому. Прекрасный пол все еще воспроизводится, но весьма скупо. Зиготу в матке так тянет к мужественности, что сопротивляться ей практически нет возможности. Теперь уже мужчине приходится передвигаться, выклянчивая наслаждение, из дома в дом. И дурноцефалы с тоской предвидят день, когда останутся наедине с собой. Все же есть надежда, что широкое движение солидарности, развернутое посланцами дурноцефалов во всех странах мира, привлечет к их печальной судьбе внимание подсобниц прекрасного пола, каковые, должен сообщить, уже начинают пересекать границы их страны специальными эшелонами.
Норец-самец оплодотворяет сам себя. Самка служит ему нянечкой и присматривает за домом. Когда норец занимается с ней любовью, это не приводит ни к каким последствиям, просто забавы ради, чтобы развлечься, чтобы подыграть джазовой пластинке.
Женщина у норцев наслаждается полной свободой. Никаких периодических неудобств. У планеты, где живут норцы, две луны, и они, тягаясь своим притяжением, похоже, аннулировали вечное возвращение месячного цикла.
Напротив, чувствительная к этому двулунному притяжению женщина целую неделю в каждом месяце витает сантиметрах в пятидесяти над землей. Тяжеловесные мужчины с восхищением следуют за ними взглядом. Этим и объясняется то очарование, которое они испытывают перед лицом относительной (лицо у них напоминает задницу) красоты своих норок.
Щипцовый бастардит падает, постоянно падает. Он может упасть пять, а то и шесть тысяч раз в жизни. По счастью, это весьма сомнительное качество проявляется лишь годам к двадцати. Каждое падение вызывает внутреннее сотрясение, которое неприметно ослабляет падшего. Он сокращается, уминается на какой-то пустяк, но этот пустяк, складываясь с тысячью, с шестью тысячами других, приводит к тому, что он заканчивает свои дни в состоянии более бесспорной ничтожности, нежели то, коим было отмечено его зачатие. Бастардит в возрасте ста двадцати лет может поспорить по размерам с муравьем, в сто пятьдесят его не углядеть недовооруженным глазом. Выбивая ковер, можно его, о том не догадываясь, просто-напросто вдохнуть.
Все труды бастардита, который, по неведомой претензии приняв некогда вертикальное положение, хочет в нем и остаться, сводятся, стало быть, к тому, чтобы не падать. Их врачи, их физики, их жрецы исследовали тысячу процедур, замедляющих процесс падения. Например, отказаться от ходьбы, либо сиднем сидя на одном месте, либо передвигаясь только на носилках. И бастардит, войдя в возраст, созывал крепко стоящих на ногах подростков, каковые, казалось бы, обеспечивают максимум гарантии. С уверенностью карабкался в свой портшез. В один прекрасный день носильщики теряли вдруг равновесие. Их приходилось без конца заменять. Посему изобрели автоносные машины, которые при эксплуатации проявили свой губительный характер: врезаясь друг в друга, прессовали бастардита всмятку. Медики придумывали снадобья, чтобы падать не так часто. И лучшее из них — бастардит не падал целый месяц, — показалось, сулит излечение. Пригласил друзей, напоил их зельем. Мало-помалу распространилось что-то вроде апостольской веры: все те, кто испил общего снадобья, причастившись одной и той же веры, уверовали, что наконец-то защищены от падения. Они больше не упадут, не преуменьшатся, наконец-то их уделом стала вечная жизнь. Увы! Шесть тысяч раз увы!
Друзья еще не разошлись, как в квартире зазвонил телефон. Бастардит устремился к нему, зацепился ногой за шнур, снова упал. Телефон продолжал звонить, он же повалился в кресло. Больше не двигаться, никогда больше не вставать, не рисковать новым падением. Для подавляющего большинства это становилось навязчивой идеей. Любое приглашение, любая встреча выглядели западней: вас собираются подставить, лишний раз подвергнуть риску падения. И жизнь так и утекала, безжалостная. Приходилось выходить, приходилось жить, жизни удавалось добиться, только ее теряя.
Бастардит, двух с половиной метров в лучшие свои дни, усох уже вдвое. Его возраст еще прочитывался по росту, пока еще прочитывался. Придет день, и это пройдет. Бастардит, рост которого уже не считывается, возвращается в прах, из которого ему и не следовало бы выходить.
Глава VI
Расстояние, отделяющее бытие от небытия, зачастую оказывается ничтожным. Кто может отличить в двух противоположных точках их траекторий плодовитую женщину от женщины бесплодной, Марию, Матерь Божью, от другой Марии, матери Иакова и Саломеи? И уж тем более обитаемую планету от планеты, которую успела пометить своей печатью смерть.
Таким вопросом может задаться путешественник, высаживаясь на безымянную планету. Пышная флора, разновидности которой все еще готовы очертя голову ринуться в страстное приключение, развернуть свои формы в нетронутом пространстве; не менее распираемая изначальным смаком фауна, не чурающаяся любой избыточности, любой личины, лишь бы проявить свою радость, свое удовольствие от свободы пройтись по столь щедрой на посулы почве, — что это, великолепие дня на рассвете или последний рывок звезды к закату?
Не скрывается ли где-то за таинственным фасадом сих причудливых растений и животных, для описания которых потребовалось бы изобрести слишком, слишком много имен и названий, не принадлежащих к нашим семействам и не относящихся к нашим категориям, двойник того непознанного, обладателями коего мы только себя и считаем, того, что, слагая подчас свою улыбку на лицо одного из нас, позволяло нам углядеть дерзания души, когда та рвется стать душой человеческой?
Во всяком случае, никаких следов той поверхностной деятельности, какими пометил человек свое неспокойное, быстро стирающееся, но все равно блещущее горделивыми и роковыми руинами присутствие на земле. Никаких развалин городов или предприятий, ничего, что свидетельствует у нас о мрачном воздействии на мир ущербной длани.
Мирные животные, невинный и жизнерадостный мирок, такова была чарующая среда, в которой я выступал раздумчивым шагом. Казалось, всем было наплевать на мое присутствие, и мой взгляд терялся на просторах лиловой воды безмолвного озера, в котором время от времени мелькали остроконечные тела каких-то прозрачных проныр.
На Амброзийской планете, где, в отличие от нашей, нет океанов, в которых, укрывшись от любого критического взгляда, могла бы постепенно развиваться жизнь, вышвыривая, чтобы с ним покончить, на берег существо, подверженное впредь всем взаимным махинациям сухого и влажного, полукровку, которому придется иссушить на солнце свое пропитанное соленой водой тело, воздух, судя по всему, оказался идеальной средой для первых встреч, первых касаний. Так что не стоит удивляться, что амброзийцы в куда как более легком климате, где тяготение уже не вершит материалистического притяжения земли к земле, наделены системой воспроизведения, весьма отличной от пользуемой нами. И аналогии, которые позволяют нам приблизиться к ее таинству, — не просто ли это чудо, чудо слов, в очередной раз готовых превратить человека в центр мироздания!