Страна Яблок
Шрифт:
Света не было. Накаркали.
Вышел наружу – дежурное освещение у ворот и фонарь у фермы не горели.
Ночь пахла детством: переспелой земляникой, сосновой хвоей и грибами, печальной сладостью флоксов из Ларискиного двора. Утренняя линейка в летнем лагере, бабушкин сад на каникулах. Школьные свидания до утра, когда всё вокруг для тебя, а жизнь бесконечна.
«Ночи августа звездой набиты нагусто», – вспомнил я. Давным-давно повыходили замуж мои девочки, которым я читал на свиданиях стихи.
Повыходили замуж, развелись и снова вышли. Обзавелись детьми, расплылись, затянулись тиной и всё забыли, как гусеница забывает бабочку.
А строчки как новенькие.
И звёзды как новенькие, хотя ещё не август.
Новенькие, как на двадцатилетней давности ночных свиданиях.
Я задрал голову – звёзды, белые и жёлтые, низко висели связками и россыпями от Клязьмы до далёкой, невидимой отсюда Горьковской трассы. Слева от Большой Медведицы мутно светился Сатурн, около него Арктур. А южнее над Шатурским лесом холодно сиял летний треугольник – Вега, Денеб, Альтаир.
Ладно, это всё лирика.
А вот странные Зёма и Казбек – это не лирика. Коротко взлаивают и переходят на тихое подвывание. Встревожены чем-то. Алабаи вообще молчаливые собаки, Казбек ещё может поругаться, а Зёма и не помню чтобы пасть раскрывала. Только улыбается, если пузо ей чешешь. Или когда толкнёт сзади.
Босиком пошёл через луг к дубовой запруде, собаки тихо бежали за мной. За Клязьмой, над тёмным Шатурским лесом догорала таинственная белая звезда Денеб, неслась на невидимом уже кресте Лебедя.
Я обернулся на тихий звук. По лугу, свинцово-тусклому, как балтийская волна, тянулась тёмная полоса моих следов и две собачьи сбоку. Над травой мелькнула сова. Полёт у совы мягкий, как у планера. Упала на крыло, исчезла в траве и сразу поднялась с добычей – по силуэту заметно, что лапы не пустые.
Со стороны реки доносились непонятные звуки – резкое трескучее «кьярр» сизых чаек и непрерывное мягкое похлопывание-пошлёпывание. Словно вялые недружные аплодисменты.
Площадку для крана не только отсыпали, но уже и плиты уложили.
Когда успели? В десять часов ещё не было. И как перетащили? Поднимали лебёдкой, а потом на живопырке?
Под ногами хлюпала вода, хотя до реки ещё метров пятнадцать. Размоет берег, прав Сергей. После дозора крановщика будить, завтракать и срочно разбирать запруду. Пока поедим, солнце взойдёт.
По берегу водой натащило то ли коряги, то ли мусор. Там и сям виднелись какие-то белесые кучки, похожие на растрёпанные связки «вилатерма» – мягкого трубчатого утеплителя. Я сделал несколько шагов вперёд, собаки заворчали.
Погладил Казбека, повернулся к Зёме и увидел голую женщину.
Молодая, светловолосая, в одних трусах, она лежала на спине, повернув голову в мою сторону. «Трусы» – некрасивое слово для милых женских лоскутков, и «трусики» нехорошо – слишком кокетливо. А ночью на речном берегу и не особо уместно.
Я подошёл вплотную и присел, она не шевельнулась. Спала так тихо, что как бы и не дышала, вздёрнутый носик, резкие скулы.
«Овощанка». Как у всех у них, в светлые волосы вплетена зелёная ленточка. В висках застучало, мне стало жарко.
Красивая грудь. Как у Алёны.
Невыносимо захотелось потрогать, и я потрогал.
Пока тянулась рука, я придумал глупую отмазку на случай возмущения и оскорблённого крика – «хотел разбудить».
Девушка была холодной, и она была мертва. Я в первый раз увидел мёртвую голую женщину, но понял это полностью и сразу. Неживая, как кукла, как кожаное автомобильное сиденье.
Мёртвый, словно пуговица, сосок.
Пугающе твёрдая неподвижная грудь.
Взял за руку и с отвращением выпустил – локоть не гнулся, плечо не пускало. Пальцы и кисть будто сделаны из гипса, обтянутого резиной. Резиной гипсового цвета. «Вот он какой – «мертвенно-бледный цвет», – подумал я.
Потянулся к зеленой ленточке – мёртвой не к лицу это весёлое украшение, вздрогнул, отдёрнул пальцы от липкой водоросли и вытер их об штаны. Водоросль показалась мне червём, трупным зелёным червём.
Я встал и огляделся. Белёсые связки – это не коряги и не утеплитель «вилатерм», а мёртвые обнажённые тела. Шлёпая по разлившейся воде, подошёл к самому берегу – три, пять, десять, тридцать…
Мужчины, женщины, дети. В трусах, в пижамах, голые, в ночных сорочках.
Все с белой как мел кожей.
На запруде из подмытых и рухнувших в реку дубов громоздились обнажённые человеческие тела, образуя плотину, перед ней колыхалась сплошная белая масса. Масса шлёпала и поплёскивала руками, плечами, лицами. До бугра, за которым в Клязьму впадала маленькая Пекша, и дальше, вверх по течению, докуда достигал глаз, всё колыхалось и белело.
Чайки деловито работали клювами. Резко дёргали головами, перебрасывались криками. Как на одесском пляже Ланжерон.
Только в детских книжках люди не могут разобраться, сон перед ними или явь – начинают себя щипать или выдёргивать волосы.
Сон с явью спутать легко, явь со сном – никому не удавалось. Я не щипал себя и не дёргал волосы, а только опустил и поднял веки. Голова не принимала в себя то, что сообщали ей глаза: плотина не пускает вниз по Клязьме сотни мёртвых тел.
Я развернулся и побежал будить Серёгу. Так маленький ребёнок несётся к родителям, чтобы развеять ночные страхи.
Прикосновение влажной травы к босым ногам стало отвратительным. Мне казалось, что с каждым шагом пропитываюсь трупным ядом, хотелось зажать уши, чтобы не слышать гнусного птичьего крика.
Мысли скакали и сталкивались, как лотерейные шары в барабане.
Разбился пароход?.. – какие пароходы на узенькой Клязьме?
У «овощанки» грудь как у Алёны.
Отравление у отдыхающих? Почему столько? Здесь сотни тел! Почему в воде?
Собрание, огромные глаза Ксении, меняющие цвет, как речная волна, лёгкая улыбка, золотистая прядь, пылающая на солнце.
Эпидемия? Почему голые? И почему, почему в воде?
Ногам от росы холодно. «Утренней росой умывайтесь, вечерней обертывайтесь – до ста лет жить». Эдуард Васильевич так учит, отставной военврач за семьдесят, из райцентра Петушки. Невшитый, а к нам не идёт. Много раз звали, нам врач нужен. Врач им не поможет. Все мертвы.