Странная жизнь одинокого почтальона
Шрифт:
Почтальон будто наяву видел, как нагой ребенок барахтается в искрящейся, фосфоресцирующей воде небольшого бассейна, куда его поместили сразу после родов, как плывет то к нему, то к матери в облике сирены, которая, протянув руки, смотрит на него пронзительно синими глазами саламандры. Он не знал, что не умеет плавать, не подозревал, что вода опасна и что в этой чуждой стихии можно утонуть. Нет, он об этом не думал, а лишь повиновался инстинкту, видимо не разучившись еще с прошлой жизни, закрывал рот и просто плыл. Этого маленького дельфинчика, этого сморщенного новорожденного гномика Билодо видел перед собой очень отчетливо – видел, как он покачивается на ласковой волне, как ныряет и как из его ноздрей вырываются пузырьки воздуха. Это было так неожиданно, странно и трогательно, что губы почтальона расплывались в улыбке, он представлял, что плывет рядом с малышом в том же бассейне, и слышал в ушах шум воды. Мощь этих коротких строк и изобразительная сила странных стихов Сеголен была такова, что они, будто на фотоотпечатке, проявляли окружающий мир, и человек тут же начинал его чувствовать.
Ничего другого в письмах с Гваделупы не было. Лишь неизменный лист бумаги с одним-единственным стихотворением. Немного, но в то же время удивительно щедро, ведь в этих строках было больше, чем в ином романе, они надолго западали в душу и заставляли ее трепетать. Билодо учил их наизусть и утром, направляясь на работу, без конца про себя повторял. Все они хранились в верхнем ящичке его прикроватного столика, вечером он любил их разложить, будто окружив себя магическим кругом, и перечитывать, перечитывать…
Тихий ветерок срываетС заблудших айсберговПокров облаковБросив арфу паутиныПаучиха совершает стремительный прыжокКоролевы банджи-джампингаУдарами молотка на улицеНаглухо запирают ставниБлизится циклонВо тьме ночиРассеянно зевает акулаПеремалывая челюстями рыбу-лунуОни танцуютИ на скатерти развеваемой летним бризомРаскачиваются кубкиСтихи Сеголен – такие разные, но совершенно одинаковые по форме. Всегда только три строки: две по пять слогов и одна семь. В общей сложности семнадцать, не больше и не меньше. Каждый раз одна и та же загадочная структура, будто речь идет о каком-то тайном коде. Подозревая, что подобное постоянство преследует некую строго определенную цель, Билодо терзался неизвестностью до тех пор, пока в один прекрасный день, после нескольких месяцев смутных предположений и догадок, не раскрыл наконец эту тайну. Это произошло в субботу утром, когда он завтракал в «Маделино» и читал в какой-то газете раздел «Досуг»: увидев вверху страницы три строки, будто образующие небольшое стихотворение, он чуть не подавился кофе. Сам стишок представлял собой ироничный комментарий к новостям, ничем примечательным не отличался, не шел ни в какое сравнение с крупицами вечности, вышедшими из-под пера Сеголен, но при этом состоял из трех строк – двух пятисложных и одной семисложной. Все объясняло название рубрики: СУББОТНЕЕ ХАЙКУ. Билодо побежал домой, схватил словарь, полистал его и нашел искомое слово:
ХАЙКУ, или ХОККУ: сущ. ср. р. (1922) – классическое японское трехстишие, состоящее из двух опоясывающих пятисложных стихов и одного семисложного посередине.
Вот оно что. Вот что представляли собой стихи из Гваделупы. Потом Билодо несколько раз ходил в библиотеку, прочитал не один труд, посвященный хайку, и познакомился с переводной японской литературой, в том числе с такими известными поэтами, как Мацуо Басё, Танеда Сантока, Нагата Кои и Кобаяси Исса, но ни одна из их работ не произвела на него такого впечатления, как стихи Сеголен: они не уносили его в немыслимые дали и не позволяли так отчетливо видеть окружающий мир.
Скорее всего, свой вклад в эту особенную магию внес каллиграфический почерк Сеголен, ведь она писала самым элегантным и изысканным английским курсивом, которым Билодо когда-либо имел счастье восхищаться, – богатым и вычурным, удивительно пропорциональным, с сочными подчеркиваниями, замысловатыми завитушками и безупречными интервалами. Почерк Сеголен был усладой для глаз, эликсиром, одой и казался почтальону апофеозом красивой до слез графической симфонии. Вычитав где-то, что манера письма представляет собой отражение характера, Билодо пришел к выводу, что душа у Сеголен кристально чиста. У ангелов, умей они писать, был бы точно такой почерк.
Четыре
Билодо знал, что Сеголен работает в Пуэнт-а-Питр учительницей. А еще знал, что она красавица – благодаря фотографии, которую девушка прислала Гранпре, вероятно в обмен на его собственную, потому как на обратной ее стороне красовалась надпись: «Рада увидеть Вас хотя бы заочно. Это я с моими учениками». На снимке она стояла в окружении улыбающихся школьников, но Билодо видел только улыбку молодой женщины. Ее изумрудный взгляд обрушивался на него, разбивался, будто волна о скалу, и отдавался в душе долгим эхо. Эту фотографию он отсканировал, распечатал и поставил на тот самый прикроватный столик, в котором хранились ее хайку. Теперь он мог любоваться ею по вечерам, видеть во сне ее улыбку, взгляд, взирать на это чудо, совершать с ней романтические прогулки по берегу моря в виду острова Мари-Галант, маячившего на горизонте в лучах закатного солнца. В такие минуты ему снилось, что над их головами проносятся оранжевые облака, а волосы треплет ветер. Порой к этим ночным фантасмагориям примешивалась вселенная хайку, и тогда он грезил, как они вместе с ней срываются на эластичном канате, совершают бесконечный прыжок, погружаются в благоухающий океан и струятся среди кораллов под удивленными взорами рыб-лун, морских амфибий и акул.
Билодо влюбился. Такого с ним в жизни еще не было. Он даже не думал, что может до такой степени потерять голову. Власть, которую Сеголен приобрела над его душой, была столь всеобъемлющей, что порой ему казалось, будто он себе больше не принадлежит, но стоило ему прочесть несколько хайку, как тревога самым непостижимым образом уступала место блаженству, и он благодарил судьбу за то, что она его так облагодетельствовала, послав ему эту красавицу с Гваделупы. Его счастье омрачала лишь ревность, заявлявшая о себе каждый раз, когда он вспоминал, что свои письма Сеголен пишет другому. Прочитав очередное стихотворение, он запечатывал конверт и на следующий день опускал его в почтовую щель двери Гастона Гранпре, его соперника. И каждый раз испытывал в душе это неприятное чувство. Как этот тип с ней познакомился? Кем она для него была? Надпись на обратной стороне фотографии и общий тон стихотворений не предполагали ничего, кроме дружбы, что несколько утешало Билодо, но получал письма и был настоящим счастливчиком именно он. Почтальону несколько раз случалось видеть его на пороге дома – бородатого, с всклокоченными волосами, какого-то неухоженного, в неизменном экстравагантном красном халате. У него был такой вид, будто он всю ночь не смыкал глаз. Сумасброд с замашками сумасшедшего ученого. Эксцентричный тип в лохмотьях. Как он реагировал, когда находил на половичке очередное ее письмо? Стремился как можно быстрее испить из оазиса ее слов? А знал ли он вообще, что представляет собой такая жажда? Может, ее стихотворения совсем не позволяли ему видеть окружающий мир так, как его видел Билодо? И что он отвечал ей в своих собственных письмах?
После обеда молодой человек, возвращаясь с работы домой, порой видел Гранпре в «Маделино». Тот потягивал кофе и с вдохновенным видом что-то царапал в блокноте. Может, он тоже слагал стихи? Билодо многое бы отдал за обладание подобным даром. Он очень хотел мысленно отвечать на письма Сеголен, как и другим своим невольным корреспондентам, но чувствовал, что это ему не под силу. Ведь на ее восхитительные хайку можно было ответить лишь столь же безупречно отточенными стихами. И как Билодо было подступиться к этой задаче, если само слово «поэзия» внушало ему суеверный страх? Разве мог заурядный почтальон взять и стать поэтом? Легче страуса научить играть на банджо. Или улитку ездить на велосипеде. В самом начале он предпринял несколько попыток и даже произвел на свет жалкое подобие стихотворения, но потом ему стало стыдно, и впоследствии он уже не решался повторять этот опыт из страха осквернить сами начала поэзии и рикошетом бросить тень на священные творения Сеголен. Может, Гранпре тоже обладал этим редким даром? Может, он тоже писал хайку?
Он хоть отдавал себе отчет в том, как ему повезло? Испытывал хотя бы на четверть те чувства, которые к Сеголен питал Билодо? Да что там на четверть, хотя бы на десятую долю?
Культ, который Билодо посвятил Сеголен, дополнялся и неодолимым влечением к благословенной стране, где она родилась – природному футляру, в котором блистала эта драгоценность. Он постоянно совершал набеги на библиотечные полки с надписью «Путешествия» и часами просиживал в Интернете, с жадностью поглощая все, что касалось Гваделупы: геологическое строение архипелага, рецепты местной кухни, музыкальные традиции, производство рома, историю, рыболовную промышленность, ботанику, архитектуру – его ненасытное любопытство распространялось буквально на все. Постепенно Било-до, никогда там не бывавший, стал специалистом по «острову-бабочке». Спору нет, он вполне мог бы туда съездить, чтобы увидеть Гваделупу собственными глазами, но всерьез эту идею никогда не рассматривал, потому что был закоренелым домоседом и сама мысль о том, чтобы куда-то отправиться, внушала ему страх. Нет, Билодо не собирался в прямом смысле туда слетать: ему лишь хотелось получить подробное представление, чтобы сделать ярче свои грезы и найти им реалистичное окружение, способное подчеркнуть все достоинства Сеголен. Он будто мысленно погружался в явь, и картина представала перед его мысленным взором во всех подробностях.
Он представлял себе, как Сеголен катит на велосипеде по аллее Дюмануар, обсаженной горделивыми, царственными пальмами. Представлял, как после обеда, возвращаясь из лицея, она гуляет по Дарс, делает покупки на рынке Сент-Антуан, разглядывая под огромным шатром разноцветные прилавки, на которых высятся горы бананов и ямса, батата и красного перца, маланги и старфрутов, не говоря уже о пряностях, корице, коломбо, шафране, ванили, ямайском перце и карри, ароматы которых щекочут ноздри; о пуншах и сиропах, сладостях и плетеных корзинах, попугаях и вениках; о целительных снадобьях, заговоренной воде для благополучного разрешения от бремени, приворотном зелье, талисманах на удачу в делах или в любви, и прочих волшебных панацеях, способных утолить любые печали этого мира. Она снилась ему каждую ночь, и местом действия этих химерических фильмов, в которых Сеголен играла главную роль, была Гваделупа – ее извилистые дороги и плантации сахарного тростника; тропические леса с крутыми, обрывистыми тропинками, по бокам которых высился гигантский папоротник и звездами цвели орхидеи; и горы, похожие на человеческие головы с зелеными бакенбардами, утопающим в тумане челом и мшистыми щеками, обрамленными гроздьями водопадов. Кульминацией его видений был вулкан Суфриер, дремлющий, но по-прежнему грозный; залитые солнцем деревушки с красными черепичными крышами и кладбищами с могилами, украшенными ракушками и расположенными в шахматном порядке; карнавал, музыка, тамбурины «гвока», чертовки в красных одеждах, танцоры в пестрых костюмах, вытворяющие что-то невероятное под перестук барабанов «бола», и льющийся рекой ром. А еще – гуаявы и мангровые деревья, острова и островки, электрические скаты, парящие у самой поверхности воды, кружева кораллов, султанки, груперы, летающие рыбки, моряки со священного острова Ле-Сент с традиционными салако [2] на голове, занимающиеся починкой сетей; изрезанное побережье на севере города Бас-Тер, вечно бичуемое океаном, и тут же сменяющееся неожиданно спокойными бухточками и белыми песчаными отмелями; Сеголен, покачивающаяся на волнах бирюзового, под цвет ее глаз, моря; солнце, тут же предъявляющее на нее свои права, когда она выходила из воды, будто новая Венера, и шла по пляжу гибкой, но в то же время целомудренной походкой, а на ее груди поблескивали капельки воды и стекали вниз, на покрытый нежнейшим пушком живот.
2
Салако – широкополый головной убор, хорошо защищающий от солнца и дождя.