Странствие бездомных
Шрифт:
Чтобы облегчить переход к «новой жизни», я обещала исполнить ее давнишнее желание — купить куклу с закрывающимися глазами. Дурашка моя так ждала этой куклы, что спрашивала, скоро ли мы поедем в «лежную группу». Что она понимала — в октябре ей исполнилось четыре года. Мы сходили в ближайшее фотоателье, сфотографировали ее в кудряшках, в нарядных платьицах, и с хохолком на головке, и с двумя хвостиками-косичками. А потом в парикмахерской остригли под машинку. Мужчины, сидевшие в очереди, возмущались: зачем уродовать такую хорошенькую девочку? А дочка-глупышка хлопала себя ладошками по круглой головенке и восклицала: «Я Петя! Я Коля!»
Все это усугубляло мое горе — я-то хорошо знала, как она будет плакать, оказавшись без меня, с чужими людьми, в чужом месте. Я так хорошо помнила свои детские горькие слезы. Папа успокаивал: «Дети легко привыкают к новым условиям». Хорошо ему говорить, когда в детстве он не расставался ни с мамой, ни с папой, ни с братьями, ни с родным домом. А я пережила это множество раз и не смогла привыкнуть.
В горьком ожидании разлуки с ребенком, в страхе за нее я прожила в «пещере» почти три месяца. Коля писал мне часто, чуть ли не ежедневно, поддерживая и утешая. Иногда мы говорили по телефону, и это было для меня важнее, чем письма. Он разделил мое горе, принял как свое, и мне не было так одиноко. Но успокоить меня, конечно, не мог никто. Успокаивать умеет только время.
Подошел день расставания, 30 декабря. Мы поехали в санаторий вместе с папой. Танечка радовалась поездке на такси, мы везли с собой две сумки, одна с игрушками, другая с фруктами и вкусненьким. Что в сумках — держалось в секрете: там откроем, там всё увидишь. И это «там» казалось моей малышке землей обетованной. Ведь в сумке лежала желанная кукла с «настоящими глазками».
Девочку взяли у нас в вестибюле — вымыть, переодеть. Нас позовут потом, когда она будет на месте, в палате. Это была небольшая комната, куда положили троих новеньких на двадцать дней — срок карантина. Танечку привезли сидящую на высокой кровати, припряженную к ней ремешками, в бумазейной кофточке с завязками. Мордашка встревоженная, взгляд испуганный. Увидела нас, обрадовалась. Вынутые из сумки игрушки приняла благодарно, без особой радости. И кукла не вызвала восторга. «Ты ведь не уйдешь? Ты не уходишь?» Нет-нет, мы посидим с тобой, мы еще тебя покормим. Хорошо, что с ней рядом девочка постарше, семилетняя Санечка, — необыкновенная красоточка. Я стараюсь их сразу подружить, сочиняю стишки про девочек на саночках, про Санечку и Танечку. При Санечке ее мама, тоже с сумками, тоже с игрушками. Санечка лежит, ей сидеть нельзя. Привезли еще мальчика, тоже лежачего, он старше их, но плачет, отец не может его утешить. Он привез сына из далекой деревни и должен уехать домой. Тут уже нет игрушек, маленький узелок с гостинцами и книжка, но мальчик на это даже не смотрит. Отец, вижу, тоже расстроен чуть не до слез. Я стараюсь успокоить их всех тем, что они вместе, что их ожидает елка (мне уже сказали, что я и мать Санечки «проведем елку в карантине»). Бедные ребятки! Они ничего не понимают, кроме одного: родители уйдут, а они тут останутся.
Прощаемся. Утешаю дочку тем, что завтра приду опять. Утешаюсь этим сама. Оторвались друг от друга. Я прячу свои слезы, папа меня успокаивает. Вспоминаю — завтра день моего рождения (совсем забыла) и Новый год (не нужен мне этот Новый год!).
Была у дочки 31-го, украсили хилую елочку, поставленную в палате. Вместе с мамой Светловой делали вид, что у нас на елке весело, угощали ребят сладостями. Первого января нас пустили опять, а всю следующую неделю я топталась возле санатория, как собака, выгнанная из дома. Передаю Танечке то яблочко, то апельсин, записочку с картинкой, спрашиваю то у воспитательницы, то у нянечки — кто пройдет мимо по вестибюлю, — как там моя девочка, и ухожу домой. И уже рисую новую картинку, готовлюсь к завтрашней поездке в Сокольники.
На каникулы приехал из Саратова Коля, разрешили повидаться вместе, потом отпраздновали Татьянин день (сделали вид, что это день рождения). Потом Коля уехал, а я еще осталась в ожидании «родительского дня».
Отец просил меня уехать в Саратов на два месяца. Он обещал: буду делать «передачки» каждое воскресенье и в родительский день навещать внучку. «Посмотри на себя, на кого ты похожа, тебе надо поправиться (поглядела: исхудала, щеки ввалились, „лицом почернела“), о Коле позаботиться тоже не мешает». Я соглашалась, Коля меня беспокоил очень — на него свалился неожиданно огромный курс «Экономгеография капиталистических стран» (договаривались о другом). «Капстраны» не были обеспечены источниками, не хватало информации, в библиотеках недоставало книг и журналов. Коля готовился к лекциям по ночам, очень уставал. Да, я уезжаю, я согласна уехать на два месяца.
Саратовские припевки
Так и ездим три года туда-сюда — «не любовь, а наказание друг от друга вдалеке». И все же больше радость, чем наказание, и силы придавало переносить кочевую жизнь.
Коля встретил меня на вокзале, повез домой. Да, мой дом там, где муж, где я в доме хозяйка.
Студенческое общежитие, все признаки казенного дома — строгий вахтер у входа, запах хлорки на лестнице. В общежитии на каждом этаже крыло — отдельный коридорчик, из него три комнаты, на третьем этаже две наши.
Светлые комнаты — белые стены, белые потолки, голые окна. Похоже на больницу. В каждой комнате одинаковый набор мебели: железная кровать, тумбочка, стол, шкаф, стулья. Аскетично, стерильно. После «пещеры» мне эта белая пустота даже нравится.
В одной из комнат на столе горшочек с нежно-розовыми парнасскими фиалками.
— Наконец-то ты дома! — говорит Коля, снимая с меня шубу, и, обняв, добавляет жалостно: — Худышечка моя, откормить тебя надо.
Как же я забыла рассказать про шубу! Конечно, не шинель Акакия Акакиевича, но все же событие, близкое к тому. В начале зимы Коля прислал в Москву свои «подъемные» со строгим наказом купить шубу. Я всё еще ходила в старом зимнем пальтишке, сшитом лет двенадцать назад, в том самом, в каком мерзла, переезжая на розвальнях Волгу и какое носила потом в Уральске. Покупка шубы пришлась на печальное время хождения с Танечкой по врачам. Не до шубы мне было, я не сразу выбралась в магазины, а Коля всё напоминал и беспокоился, что я мерзну. Шуба была куплена в первом же магазине на углу Столешникова. Особо радоваться я тогда не могла, но все же она согревала не только тело, но и мою дрожавшую от страха душу. Заботой я избалована не была, дорогих подарков не получала, а тут такой дар от любимого! В этой шубе из меха хомяка я проходила следующие двенадцать лет, но в мое повествование они уже не войдут.
В нашем саратовском жилище комфорта никакого: кухни нет, керосинка — в коридорчике, «удобства» — общие со студентами (мои — рядом). Умывальная, за ней уборная — сантехника выстроена в ряд, никакого уединения. Кого стесняться, товарищи? Здесь все свои, чужестранцев нет. По молодости я принимаю все условия без воркотни. Все хорошо, я опять с Колей. А в окно из коридорчика видна Волга, пока — белое, заснеженное поле.
Коля уже прожил несколько месяцев неустроенно, по-холостяцки, перегруженный и перетруженный своим нелегким курсом. Принимаюсь энергично устраивать нашу жизнь, достаю электроплитку, чайник, посуду. Обеспечиваю завтрак к уходу, обед к приходу. Делаю всё с удовольствием, даже с радостью. Мне нравится заботиться о муже. Коля просиживает ночи, готовясь к лекциям, спит часа три-четыре. Прошусь в помощницы по «техработе». Теперь со мной он ухожен с ног до головы: ботинки чищу и голову помогаю мыть, поливая горячей водой из чайника. Душа в общежитии то ли нет, то ли на ремонте — надо ходить в баню. Она на этой же улице, внизу, ближе к Волге. Я туда ходить не люблю — с тем местом связаны воспоминания о прошлой тягостной жизни.
Отец был прав — меня надо было оторвать от Сокольников, «отогнать» от санатория, для того чтобы я успокоилась и начала поправляться, и вот я как-то стихийно отдыхаю. Сознание в этом не участвует, так хочет мой организм.
В тревожные месяцы я до конца поняла, с каким прекрасным человеком соединила свою судьбу. Коля был действительно «великим утешителем» — прозвище это дали ему в университетские годы товарищи. Он был не просто участлив, он понимал душевную боль и смуту других, умел помогать и поддерживать. Уклад нашей жизни определяли «капстраны» — сначала Прибалтика, затем Балканы, к ним прибавлялись постепенно другие. Курс трудный не только по объему, но и по необходимости лавировать между опасными скалами, меж Сциллой и Харибдой. Одна скала — недостаточность фактического материала, другая — трудности «идеологического осмысления» (капстраны все же). Чтобы подготовить очередную лекцию, Коле надо было перекопать кучу книг и журналов в саратовских библиотеках, приходилось обращаться и в другие города по межбиблиотечному абонементу, просить отца помочь советом и литературой. Все же удалось уговорить Колю взять меня в помощницы — делать выписки, составлять таблицы и диаграммы, вырезать и клеить. В одну из таких ночей, когда мы сидели вдвоем за столом, заваленным книгами и бумагами, случилось нечто непонятное, но примечательное. Приближалась полночь, собирались выпить чаю для бодрости, уже кончились последние известия по радио, уже закипал чайник. И вдруг черная тарелка, висевшая на стене, задрожала от мощного мужского хора:
Если завтра война, Если враг нападет, Если грозные силы нагрянут, Как один человек, Весь советский народ За Советскую Родину встанет…Новая, еще неизвестная нам песня не успела закончиться, как из глаз моих ручьем полились слезы. Оставив чайник, закрыла лицо руками и села. Коля опустился передо мной на корточки, отнимая от лица, целовал мокрые ладони и бормотал испуганно: «Что ты? Что с тобой? О чем ты?» Он утешал ласково, и я затихла, утерла слезы. Мы выпили чаю, вернулись к работе.
До самой войны я не вспоминала об этом случае, а вспомнила уже в войну и оценила как предчувствие беды и горя (эпизод этот включен целиком в мой роман «День поминовения»).
Самыми трудными для Коли были первые месяцы работы. Потом лекции уже повторялись для второго потока. Отдельные страны вызывали у Коли большой интерес. Запомнилась Турция, которой он занимался с удовольствием. Кроме лекции в университете читал еще публичные лекции. Они имели успех, Коля хвалился, как мальчишка, тем, что по городу расклеены афиши с его именем. Способность Коли говорить перед публикой вызывала во мне не то что уважение, а просто благоговение — так я сама боялась этого, и опыт экскурсовода не ослабил мой страх. Профессор Баранский наставлял сына в письмах, как надо читать, как держать внимание аудитории, как беречь голос. Хотя начинающий доцент писал весь текст лекции (вероятно, это требовалось для контроля), он говорил свободно, лишь временами заглядывая в свои листки.