Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Страшные любовные истории
Шрифт:

Она тогда не поняла этих слов, но спустя несколько месяцев обнаружила, что беременна.

Теперь пора сказать несколько слов об Александре Пфйстере, которому предстояло родиться от этого брака. В семействе Ризничей его, единственного наследника, ожидали с огромным нетерпением. Но он псе не появлялся. И в той и в другой семье все ждали Александра, а вместо Александра на свет явилась Анна, дочь сестры Амалии, потом прибыла Милена, сестра Анны, и только после нее сам Александр. Его имя зазвучало за три года до его появления и за пять лет до того дня, когда Амалия встретилась с Пфистером, поэтому оно навсегда осталось старше самого Александра. За несколько лет до его рождения о нем уже говорили, в церквах Вены и Пешта тайком служили за него молебны, заранее выбрали будущую профессию наследника всего рода, школы, в которых ему предстояло учиться, домашнего учителя – француза с двойным рядом усов, – ему сшили матроски для воскресных прогулок и визитов в гости и купили золотые ложки, словно он уже сидел на своем месте, заранее приготовленном для него за столом Ризничей в Пеште или в столовой Пфистеров в Вене.

Однажды весенним утром, как раз когда Ризничи переходили с русского языка на греческий, появился на свет маленький Александр Пфистер, красивый, крупный мальчик. Он сразу же закричал в полную силу, да притом басом, и оказалось, что родился он с зубами. Говорить начал через три недели после того, как его крестили в венской греческой церкви, на третьем году жизни он уже свободно оперировал пятизначными суммами, на четвертом, к общему изумлению, оказалось, что он умеет играть на флейте и говорить по-польски, а на голове мальчика мать обнаружила два седых волоска. В пять лет у Александра Пфистера проросла борода, и он начал бриться; он превратился в крупного, почти зрелого юношу, красавца с золотым кольцом в ухе, и непосвященные уже принялись прикидывать, годится ли он в женихи их дочерям на выданье. Но тут о нем поползли сплетни, словно у всех окружающих враз развязались языки. Среди этих сплетен (а больше всех в их распространении усердствовали служанки) особенно выделялась одна, удивительная и непристойная, о необычной и преждевременной половой зрелости ребенка. Поговаривали, что у малыша Пфистера от его бывшей кормилицы есть где-то сын, всего на несколько лет моложе его самого, но такого рода истории все-таки были преувеличением. На самом деле сын госпожи Амалии вообще никогда не выглядел странным; те, кто не знал ни его жизни, ни его возраста, не могли заметить ничего необычного ни в его обходительном поведении, ни в красивом лице, где всего было в изобилии, как на столе у Ризничей. Одна лишь мать как в помешательстве повторяла про себя:

– Красота – это болезнь…

Но неделя, стоит ей стронуться с места, на вторнике долго не останавливается. В шесть лет маленький Александр Пфистер стал совершенно седым, словно постаревший близнец своего еще нисколько не тронутого сединой отца (которому тогда еще не было и двадцати пяти), а в конце того же года мальчик начал стареть быстро, как творог, и на седьмом году жизни умер. Было это той осенью, когда от Тиссы до Токая хоронили виноградники, как раз в тот день, когда, как говорят, по всей Бачке не было произнесено вслух и пяти слов, если собрать их все вместе… Эта смерть, пусть даже ненадолго, снова соединила семью Ризнич, а семью Пфистер разбила навсегда.

* * *

– Вещь, более всего похожая на мысли, – это боль, – сказала госпожа Амалия, облачившись в траур и немедленно разойдясь с мужем. Ввиду того что Пфистер потерял собственное состояние еще до женитьбы, потратив его на создание дирижабля, расставшись с женой, он канул в бездну нищеты, оставив ей на память свои золотые часы и сохранив у себя серебряные, отмерявшие время госпожи Амалии, которая сразу после похорон уехала к родителям в Пешт. Она сидела в столовой их дома, пересчитывала каменные пуговки на своем платье и не мигая смотрела на мать и отца.

– Твой муж и ты оставили мне в наследство несчастье.

– Наверное, все-таки твой отец, а не мой муж.

– Ты выбирала мужа, а не я отца.

– Наверное, ты бы выбирала и мать, если бы могла.

– Если б могла, то, уж конечно, о тебе бы даже не подумала…

Так разошлись и они. Снова оставшись одна, госпожа Амалия наполнила свои сундуки лавандой, положила между рубашками листья грецкого ореха, в парик горные травы, в перчатки базилик, а в подол своих юбок зашила вербену и снова вернулась к скитаниям, к «синим, темно-прекрасным» платьям, а на шее у нее постоянно висел медальон с портретом покойного Александра Пфистера, на котором он выглядел так, как мог бы выглядеть ее покровитель или любовник, но никак не сын.

В поисках новых вкусовых ощущений она продолжала паломничества по ресторанам, но год шел за годом, и это занятие начало утрачивать свою привлекательность. Разница между одним и тем же блюдом, съеденным в молодости и теперь, стала большей, чем между двумя разными блюдами, попробованными сейчас. Так же как трава не растет под деревом грецкого ореха, не было больше тени под ее руками – они стали прозрачными. Она носила глаза, посеребренные в уголках, говорила мало, смотрела на кончик ножа и вместо того, чтобы пить из бокала, просто целовала его, а мясо в своей тарелке кусала так, словно кусает любовника, которого у нее не было. Однажды, глядя на изображение в медальоне, госпожа Амалия решила предпринять нечто, что помогло бы ей сохранить хотя бы воспоминание о ребенке. Она пригласила одного берлинского адвоката (тогда она как раз находилась в Берлине), передала ему изображение мальчика и потребовала опубликовать его. Амалия Ризнич приняла решение усыновить юношу, который будет похож на ее покойного сына. Дагерротип был напечатан в немецких и французских газетах, и к адвокату начали поступать предложения. Он отобрал семь-восемь портретов, которые больше других походили на тот, что находился в медальоне, но сразу же обратил внимание своей клиентки, что самым большим сходством, несомненно, обладал один из претендентов, с такими же седыми волосами, какие были у ее сына. Амалия сравнила оба изображения и решила усыновить того, о ком говорил адвокат, седоволосого. Неизвестно, когда она узнала правду об этом человеке. Потому что время вредит правде гораздо больше, чем лжи.

В дверном проеме она увидела человека настолько похожего на ее сына, уже седого, такого, каким он был за полтора года до смерти, что просто окаменела. Она была счастлива так, словно ее мальчик воскрес из мертвых, и долго не могла и не хотела узнавать в нем своего собственного бывшего мужа, изменившегося, постаревшего, седого, как две капли воды похожего на сына незадолго до смерти. Счастливая, она усыновила его, обращалась с ним так же, как и раньше с сыном, когда он был еще жив, с той лишь разницей, что теперь она не чувствовала ни страха, ни грусти. Она возила его в Париж на выставки и водила в самые изысканные рестораны, восхищенно щебеча:

– Голод больше всего похож на времена года, потому что он бывает четырех видов: русский, греческий, немецкий и, конечно, сербский!

Охваченная восхищением, она повсюду вокруг себя сеяла мелкие монетки, она теряла их на каждом шагу так же, как раньше находила, монетками был полон дом, она роняла их везде, где только могла: в собственные шляпы, в ящики комодов, в умывальники, в туфли…

– Как ты красив, как похож на отца, просто вылитый он! – шептала она своему приемному сыну и целовала его. И вот как-то утром все это безумие, или забвение, или чрезмерная воскресная тоска, трудно сказать, что именно, разбились о совершенно неожиданное намерение. Дело в том, что все так бы и шло своим чередом, хотя ни о какой очередности не могло быть и речи, не зародись у госпожи Амалии намерение женить своего приемного сына, то есть бывшего мужа.

– Самое время, он так красив, все еще красив, как и прежде, но красота – это болезнь, и в любой тарелке под едой всегда есть дно. Если не он, то я старею, а мне хочется быть молодой перед моими внуками, поэтому следует поспешить с женитьбой…

Пфистер погрузился в отчаяние, он чувствовал, как жар его трубки медленно спускается по кисти руки к ладони, его волосы с проседью колеблются, куда им лечь, в какую сторону – черную или белую? Наконец они безоговорочно определились за белую, и он впервые стал выглядеть старше своего сына. Он молча сносил все причуды госпожи Амалии до тех пор, пока она сама не принялась искать и не нашла ему в конце концов невесту из прекрасной семьи в Пеште, с огромным приданым, которое начиналось в Будиме и заканчивалось в Эгре. Тогда Пфистер решительно заявил, что жениться не намерен, что он любит другую, что это несчастная любовь, потому что та, другая, никогда не сможет принадлежать ему. Госпожа Амалия одновременно обрадовалась и вспылила и настоятельно попросила рассказать, кто же это посмел отказать Ризничу, то есть Пфистеру, но он отвечать не хотел. Он молчал, они сидели немо, она смотрела на него, а он читал и перелистывал страницы книги так быстро, словно пересчитывал денежные купюры, а потом она неожиданно с вызовом сказала ему, словно в ответ на это молчание или чтение:

– А вот и не так!

– Нет, – ответил он, – именно так. Единственная женщина, которую я люблю, на которой я хотел бы жениться и которая больше никогда не будет моей, это ты…

Она расплакалась и только тут призналась и себе, и ему, что знает и то, кем он ей действительно приходится, а кем нет, и то, что они не могут быть вместе. Ни единой ночи. Потому что, что же будет, если у них снова родится ребенок?

– Нет, только не это! Только не это! – повторяла она как в бреду, и они расстались, на сей раз навсегда. Он остался ее приемным сыном и, прощаясь, сказал ей задумчиво:

– Знаешь, со мной давно уже что-то творится, что-то такое, даже не очень странное, что бывает, видимо, с большинством людей. Я иду и никак не могу начать шагать так, как нужно и как бы я мог, – все время наступаю кому-нибудь на пятки. Пытаюсь быть как можно внимательнее, но чья-нибудь пятка постоянно оказывается у меня на пути, перед пальцами моей ноги. Словно им, моим пальцам, всегда нужна не только своя

собственная пятка, та, которая сзади, но еще и чья-то чужая, та, что впереди. Чья же? – задаю я себе вопрос. Может быть, это ахиллесова пята, в которую мы ранимы, но ведь она не наша, а именно что чужая, та самая, которая вечно подстерегает наши пальцы, чтобы замедлить наш ход, сузить наш шаг… Словно при движении действительно необходимо наступать на чужие пятки, если ты вообще хочешь идти, продвигаться вперед. А наш Александр, возможно, и не натыкался ни на чью пятку. Потому и ушел так быстро…

Поделиться с друзьями: