Страшный Тегеран
Шрифт:
Вот уже два месяца, как Али-Эшреф-хан, исковеркавший жизнь девушки, а потом для сокрытия своих гнусных поступков выбросивший из Тегерана и подвергший жестоким страданиям несчастного юношу, валялся на полу темной камеры в «тюрьме номер один», страдая от ужаса своего положения и отсутствия терьяка.
Что касается шахзадэ Сиавуша, то Ферох слишком презирал его. Увидев его тогда в доме Мешеди-Реза в таком жалком положении, он сказал себе:
«Этот не заслуживает даже, чтобы с ним бороться. Его выучит сама судьба».
Теперь, когда враги были наказаны и страдали, часто Ферох спрашивал себя:
«А какая от всего этого польза?»
Это не могло ни вернуть ему Мэин, ни успокоить его раненое сердце.
Хаджи-ага, как известно, расстался с домом. Но Ферох теперь не любил этот дом, где был счастлив в те дни, когда перед ним было светлое будущее. Теперь все в нем говорило о разочаровании. Эфет понимала это и предложила ему жить у нее. Но разве в этой тегеранской среде, среди сплетен и гнусной подозрительности по отношению к женщине, Ферох мог поселиться у нее?
Единственным счастливым моментом, который он пережил за все это время, был тот вечер, когда он привез вырванную им из рук Сиавуша Джелалэт к ее матери, почти сходившей с ума от тревоги и отчаяния, и там же, в доме, увидел Джавада, который вдруг бросился ему в ноги, крича:
— Вы спасли мою Джелалэт!
Увидев его, Ферох удивился. Но в тот момент он не считал удобным расспрашивать его о чем бы то ни было и пошел домой.
Была темная ночь, везде царила тишина. Он был бесконечно рад, что ему удалось спасти эту девушку, да еще девушку, которую любил его верный Джавад. Но он спрашивал себя:
«Разве судьба не могла и мне послать такой же случай и такую же встречу и отдать мне Мэин?»
Долго глядел он в ясное небо, всматривался в бесконечные пространства.
«Если бы я принадлежал к числу счастливцев, — подумал он, — вероятно, Мэин не покинула бы меня».
Утром он узнал об отношениях Джавада и Джелалэт и о той хитрости, которую пустил в ход Сиавуш, действовавший под руководством Мохаммед-Таги, чтобы ее опозорить. Джавад в порыве благодарности хотел целовать его руки и ноги. Отстранив его, Ферох сказал:
— Самым лучшим выражением благодарности с твоей стороны будет то, если ты не станешь думать, что я был виновником твоего трехмесячного заключения и перенесенных тобой плетей!
Собрав все свое красноречие, Джавад уверил его, что он никогда, ни один миг этого не думал и никогда не будет думать.
Были у Фероха и иные горести. Теперь, когда у него не было Мэин, на руках у него было ее дитя, память о ней. Но какая память, какое дитя! Дитя, которое тегеранская среда назовет «незаконнорожденным». Среда скажет, что это «дитя греха», скажет, может быть, «преступный ребенок», будущий разбойник. Пусть для него это все тот же его милый, прекрасный сын. Но ведь ему придется жить в этом страшном Тегеране с тегеранцами, с иранцами. И никакие его таланты, как и таланты сотен ему подобных, и вообще никакие силы не могут сразу вытравить из общественного мозга эти предрассудки. Кто знает, может быть, даже его кормилица, при всей своей любви к ребенку, про себя считает его только «незаконнорожденным», и даже для нее он «дитя греха».
Да, любовь его и Мэин, любовь, которая вся была — искренность, которая была любовью в подлинном смысле этого слова, бросила в мир какого-то «незаконнорожденного», в то время как тысячи самых противоестественных браков, не приносящих людям ничего, кроме несчастий, браков, ведущих Иран к вырождению, дают детей «законных». Почему это так? Пусть призадумаются над этим будущие поколения...
Его озабочивала и Эфет. Он видел ее любовь. В течение всех четырех лет он думал о страданиях и муках, которые она перенесла. Он помнил, как в день их встречи билось ее сердце, как она дрожала, как горяча была ее рука, лежавшая в его руке. Он говорил себе:
«Она страдает».
Ферох искренне любил Эфет, и, может быть, бывали минуты, когда он смотрел на нее, как смотрел бы на свою хорошую, милую жену. Но после всего пережитого ему нелегко было принять такое решение.
Однако ему нелегко было и сдерживаться. Каждый раз, когда он держал в своих руках ее руки, когда слушал ее простые, полные любви речи, он чувствовал, что сердце его сильно бьется, что с ним происходит что-то странное.
Фероху казалось, что невозможно любить кого бы то ни было, кроме Мэин, и что ничья близость не может вызвать в нем того трепета, который вызывала близость Мэин. Но отчего же всякий раз, как он бывал у Эфет и оставался с ней наедине, когда после долгого разговора он садился ближе к ней, а она, положив к себе на грудь его голову, ласкала его своими нежными руками и говорила: «Бедный, сколько ты страдал!», — он снова ощущал в себе то чувство, какое было в нем когда-то давно, при встречах с Мэин.
Он открывал глаза и тихонько отстранял Эфет, отирая пот со лба. Он точно просыпался.
Много уж раз сидели они так, и много раз он отстранял Эфет, спрашивая себя:
«Что со мной?»
Ему было больно, когда он ловил себя на том, что теперь, когда он потерял любимую, прежние угасшие чувства вспыхивают в нем в присутствии другой. Стараясь удержать себя, он вспоминал Мэин, он воскрешал в своей памяти ночь в Эвине, пытался оживить все сладкие воспоминания о прошлом и ими подавить в себе это, победить себя, но выходило наоборот. Эти воспоминания волновали его еще больше. И было так, точно все его прошлое было здесь, возле него, вокруг него.
А Эфет целовала его в голову. И иногда, забывшись, касалась губами его лба. Ферох вздрагивал: поцелуй жег его, впивался ему в сердце. Ему хотелось крепко прижать к груди ее голову, хотелось целовать ее. Но он сдерживался.
Он томился. И, не понимая, что с ним происходит, он видел, что изнемогает.
Томилась и Эфет. И она не могла объяснить себе, откуда в ней это забвение всего, эта дерзость, с какой она переходит границы всего, что дозволено сестре, и приближает свое лицо к его лицу. Когда-то она смотрела на него только как на своего спасителя. А теперь...
Иногда Ферох, вдруг поднявшись, уходил из комнаты, убегал далеко и подолгу бродил, отгоняя от себя навязчивые мысли. Ему даже это удавалось. И в часы, когда он был далеко от Эфет, эти мысли меньше его осаждали.
Но, когда, успокоившись и дав себе слово сдерживаться, он снова приходил к ней и снова видел перед собой ее чарующие глаза, ощущал прелесть ее душистых волос, он снова глядел на нее другими глазами. И воспоминание о Мэин не могло ему помешать. Мэин... это было давно. Она давно ушла, и за эти годы милое лицо ее мало-помалу стерлось из памяти, остались только смутные очертания.
Иной раз Эфет, видя, как Фероху тяжело, и желая его ободрить, говорила, приблизившись к нему:
— Дорогой мой, брат мой, не грусти: ведь грустью не поможешь горю. Это жизнь. И я страдала, и я переживала тяжелые времена. Все надо вынести. И надо презирать судьбу со всеми ее «превратностями» и не обращать на них внимания. Не будь же так печален, не впадай в уныние. Я знаю, как тебе больно. Но разве этими слезами ты ее вернешь? Ведь нет. Я знаю, что у тебя никого нет на свете. Но... остаюсь еще я. Я ведь готова сделать все, лишь бы ты был счастлив. И у тебя остается еще сын, ведь это ее память. Она живет в нем. Займись же им, думай о нем и в нем найди свое счастье. Я буду помогать тебе растить его. Так она утешала надорванное сердце Фероха. Выходя из своего оцепенения, Ферох отвечал: