Страсти по Чайковскому. Разговоры с Джорджем Баланчиным
Шрифт:
Кстати, Чайковскому, я знаю, нравились кошки и собаки, но дома он держал только одну собаку, которую выучил разным фокусам. У Стравинских, когда они жили в Калифорнии, было два кота — Васька и Панчо. Васька был фаворит и добился, чтобы второго кота вытурили. Васька ни с кем не хотел делить Стравинского. У меня была одна кошка, Мурка, хорошая. Я ее тоже выучил разным фокусам. Кошечки мне всегда нравились. Кошечка — милый человек, она все понимает, но не любит, когда кругом много народу, не любит, чтобы ее теребили, тревожили. А когда остаешься с кошкой один, тогда она замечательная! В кошках, мне кажется, меньше холопства, угодничества, чем в собаках. Они независимые, гордые. Красивая женщина похожа на кошечку и на лошадь. Когда красивые женщины бегают, когда ходят — тогда они похожи на лошадей, замечательных. А когда ложатся спать, тогда на кошечек.
Теперь я люблю ходить смотреть на лошадей, люблю скачки. А в юности, в Петербурге, на скачки не ходил: на ипподром надо было ехать на извозчике, у меня на это денег не было, не говоря уж о том, чтобы делать ставки. Чайковский был азартный человек: любил скачки, любил играть в карты на деньги. В Петербурге увлекались азартными играми. Это холодный город, ветреный, а игра согревает кровь. В своей опере «Пиковая дама» Чайковский написал замечательную музыку для сцены карточной игры. Стравинский, тоже азартный человек, написал целый балет «Игра в карты», в котором танцоры изображали карты в игре в покер. Я поставил этот балет на сцене Метрополитен.
Волков: Из утомительного путешествия Чайковский возвращается домой и с удивлением записывает: «Вместо ничем не смущаемой радости и спокойствия я испытываю неопределенную грусть, неудовлетворенность, даже тоску и (что всего курьезнее) беспрестанно ловлю себя на том, что вот хорошо бы было куда-нибудь уехать… Работа есть, погода чудная, одиночество я всегда любил и всегда к нему стремился, и при всем том я чувствую себя если не несчастным, то печальным и чего-то ждущим». В такие моменты в деревенской жизни, которую Чайковский так любил, его раздражают даже мелочи: например, не с кем вечером сыграть в карты.
Баланчин: О, как хорошо я понимаю Чайковского: когда с людьми, то хочется одному побыть, думаешь —
так лучше будет, а как остаешься один — печаль охватывает. Жуткая печаль! Отчего так — не знаю. Кажется, будто родные кругом тебя, те, с кем давно хотелось побыть вместе. А потом понимаешь, что их нет. Иногда начинаешь мысленно с ними говорить о чем-то. И кажется, будто они слышат и отвечают. А другим людям об этом рассказать нельзя.
Раньше, когда я молодой был, в моменты тоски созывал друзей. Мы по ресторанам не ходили, а я сам готовил, причем не по рецептам, а по воспоминаниям — по вкусу и запаху детских лет. В России у нас были служанки, которые готовили; мать готовила замечательно. Я еще помню вкус тех блюд! И конечно, помню то, что я пробовал, нюхал, едал повсюду. Хоть и без рецептов, а получается у меня вкусно. Единственное, я не всегда уверен с плитой, какой она жар дает и сколько времени еду в ней держать. Тут надо пробовать несколько раз, экспериментировать, и только тогда решить. Это похоже на балет: там тоже надо пробовать — немножко жару, немножко холоду, немножко того подсыпать, немножко этого подбавить, перца там или соли. В балете, как и в кулинарном искусстве, результат зависит от опыта, уверенности в себе и интуиции. И еще — от везения.
Волков: Склонный к самоанализу Чайковский признавался, что не может усмотреть в своих поступках никакой иной логики, кроме эмоциональной, и заключал: «Мне кажется, что я обречен целую жизнь сомневаться и искать выхода из противоречий». Когда читаешь дневник или письма Чайковского, иногда может показаться, что вот-вот под давлением внешних событий и внутренних импульсов личность композитора распадется. Но каждый раз Чайковский находит в себе силы преодолеть кризис. Главный стимул для него, конечно, работа, сочинение музыки. Но что заставляет Чайковского встречаться с людьми, искать контактов с издателями, исполнителями, самому дирижировать, — говоря словами Чайковского, «накладывать на себя ярмо»? «Ответ простой, — объясняет он, — все это я проделываю, ибо считаю своим долгом. Я нужен, и, пока жив, надо эту нужду удовлетворять».
Баланчин: Конечно! Пока у композитора есть силы, он должен все это делать! И Стравинский делал то же самое! И у нас то же самое, в нашем балете: нужно ездить повсюду, интервью давать, на приемы ходить. Ведь это же все ужасно утомительно. А потом думаешь: ведь это для театра нужно, значит, это важно, это хорошо. И потом, в этом есть такое русское: «я должен!» Чувство долга — это русское, как у Льва Толстого, у Достоевского. Русский человек ощущает, что он какую-то миссию выполняет. Вот Чайковский — он же совершенно не светский человек, но он общественный человек, он гражданин. Большая разница между светским человеком и общественным. Чайковский считал, что его музыка нужна. Значит, он старался, пока жив, ее объяснить, чтобы она стала понятней. Это и есть ощущение долга перед музыкой. Оно идет от сильного религиозного чувства Ты знаешь, что так нужно сделать, и выполняешь, потому что веришь в это.
Я знаю, как вера примиряла Стравинского с жизнью. То же самое, видимо, испытывал и Чайковский.
Чайковский сам описал один такой случай. Крайне взволнованный неприятностями, он бродил по Петербургу и зашел помолиться в храм Христа Спасителя. Молитва, запах ладана, священник, читающий Евангелие, — все это успокоило его. С Чайковским такое случалось, случалось не раз.
И конечно, Чайковский был монархистом и патриотом. Он любил Государя, а о другом и слушать не хотел. Чайковский не был шовинистом, но когда русские воевали с турками, он так переживал за Россию, что даже сочинять не мог. Он читал газеты, следил за последними политическими новостями. Он спорил с друзьями о политике. Люди воображают, будто композиторы все время думают только о музыке, о прекрасных вещах. Это ерунда, конечно! Мы со Стравинским часто говорили о политике. Особенно после нескольких стопочек водки.
Чтение. Путешествия
Волков: «Чтение есть одно из величайших блаженств», — писал Чайковский. Он, по собственным словам, «поглощал» многочисленные книги и журналы: «Читаю я исключительно вечером и иногда зачитываюсь довольно долго. Это дурно для глаз, но что же делать? Днем я читаю только во время моих repas (Еда, трапеза (фр.).. Это я ужасно люблю, хотя где-то читал, что будто это нездорово».
Баланчин: Он Пушкина любил и Лермонтова. Это два гениальных поэта! Чайковский для меня — это Пушкин в музыке: мастерство, стройность, царственность. И элегантность, танцевальность. Пушкин лучше всех писал о балете. А Лермонтов — это другое: стих гремит, все яркое, эмоциональное. Лермонтов — русский романтик. Он и жизнь прожил короткую, романтичную. Лермонтову было только двадцать шесть, когда его застрелили на дуэли.
Волков: Кумиром Чайковского был Лев Толстой: «Толстого я бесконечно читал и перечитывал и считаю его величайшим из всех писателей на свете бывших и существующих теперь… Его одного достаточно, чтобы русский человек не склонял стыдливо голову, когда перед ним высчитывают все великое, что дала человечеству Европа». Чайковский плачет над сочинениями Толстого: «"Смерть Ивана Ильича" мучительно гениальна.. У Толстого никогда не бывает злодеев, все его действующие лица ему одинаково милы и жалки… Гуманность его бесконечно выше и шире сентиментальной гуманности Диккенса и почти восходит до того воззрения на людскую злобу, которое выразилось словами Иисуса Христа: "Не ведают бо, что творят"».
Баланчин: Мне, как и Чайковскому, всегда больше нравился Толстой, чем Достоевский. (Русские, когда соберутся, очень любят решать, кто гениальнее — Пушкин или Лермонтов, Толстой или Достоевский.) Чайковский говорил, что Достоевский — гениальный, но антипатичный ему писатель. Толстого он считал почти богом, но как человек Толстой ему был не слишком симпатичен: при встрече Толстой с места в карьер заявил Чайковскому, что Бетховен бездарен. Чайковский изумился, но промолчал. Зато с Чеховым Чайковский очень подружился, они вместе задумали писать оперу на сюжет Лермонтова, но не вышло дело. Чехова я тоже очень люблю, он грустный, но не сентиментальный. Другим писателям это не удается.
И конечно, Чайковский много читал по-немецки и по-французски, он эти языки знал свободно. В России все воспитанные, благородные люди знали немецкий и французский. И Пушкин читал по-французски, и Толстой. Тургенев даже писал по-французски. Чайковский читал Шопенгауэра и Спинозу по-французски, а стихи Гете — по-немецки.
Волков: Чайковский восторгался Мопассаном; об Эмиле Золя записал в дневнике, что ненавидит «этого скота», несмотря на весь его талант; о «Даме с камелиями» Дюма-сына (ставшей основой для «Травиаты» Верди) отзывался так: «Каким образом, когда есть Гомер, Шекспир, Пушкин, Гоголь, Толстой, Данте, Байрон, Лермонтов, образованный музыкант может выбрать творение г. Дюма-сына, изображающее похождения продажной девки, хотя и с французской ловкостью и savoir-faire ( Сноровка (фр.)., но, в сущности, ложно, сентиментально и не без пошлости?»