Стрекоза на льдине
Шрифт:
Я с ужасом смотрю на Степана Ивановича.
— Три месяца Зямочке моему! Три! Он десятого июня родился.
— Он родился 24 марта.
— Нет! Нет! Нет!
Я больше не чувствую запаха молока. Я не вижу белой скатерти, белых занавесок, белой пеленки. Только гроздья винограда. Крупные, сочные. И в каждой виноградине сияет солнце.
— Что же ты, Рахиля, доченька, опять сознание потеряла. Нельзя так. Зямочка весь извелся. Кормить его юра. Он ведь, дурачок, от парного молока отказывается, только твое ему подавай, барину.
Открываю глаза. Степан Иванович гладит меня по голове. Белая скатерть. Белые занавески… Я вдруг отчетливо вспоминаю все. Все, до последнего мгновения. Как мы ехали в поезде, как ругались люди, как я отдала Насте Зямочку, как я взяла у Степана Ивановича Алешу и стала его кормить, как мы услышали гул самолетов и взрывы, как я шла по горной реке, как Степан Иванович бросал комья черной земли. И я все-все поняла. И горячие слезы обожгли мое лицо. И Степан Иванович понял, что мое безумие прошло. Я увидела боль, бесконечную боль в его глазах, но все же сказала:
— Если бы в ту минуту я кормила не Алешу, а Зямочку, он остался бы жив.
— Не плачь, дочка. Не плачь, родная. Он живой. Он рядом. Он всегда будет с тобой. Я никому никогда не открою эту тайну. Вот он, твой Зямочка, с черными ресницами, длинными, как у девочки.
Я прижимаюсь к теплой морщинистой руке старика и шепчу, шепчу древнюю еврейскую молитву, которой еще в детстве учил меня мой отец: «Шма Исраэль! Адонай Элогейну, Адонай Эхад…»
Я открыла дверь и обмерла. Передо мной в морозных клубах пара стоял Зямочка. Только огромный и взрослый. Те же синие глаза, те же брови, губы, подбородок с ямочкой. Никогда не видела я раньше, чтобы отец был так похож на сына… Или сын на отца. Да, так правильно. Сын на отца. Но я знала сначала сына, а потом… потом отца. Господи! Как я боялась этой встречи! И всего, что последует потом. Как я кляла себя за то, что написала ему, Лазарю, про Алешу тогда, три года назад, когда умер Степан Иванович. Умер у меня на руках в первую неделю нашего спокойствия. В Омске. Он задыхался и шептал, шептал: «Рахиля… Рахиля… Настенька… Там в блокноте… в мешке… адрес… адрес Лазаря… воинская часть…
Напиши… напиши, что Зямочка… что Алешенька… живой наш мальчик… живой… здоровенький… Не лишай отца родного… Грех это… Напиши».
И я написала, и через два месяца получила ответ. И еще, еще. Много, много писем. Три года писем. Мне больше никто не писал. Никто. Только Лазарь.
…Он вошел весь ледяной, заиндевевший, огромный…
— Рахиля! Какая ты красивая! Родная!
И сразу обнял меня. И я почувствовала, что всегда знала его и жила с ним раньше вместе тысячу лет.
…Этот запах. Дурманящий, головокружительный. Удивительный. Запах его разгоряченного сильного тела. Его глухой шепот: «Рахиля, родная, спасибо тебе. Рахиля…» Он целует меня долго-долго до безумия и баюкает, баюкает на руках то меня, то Зямочку и поет, поет густым негромким басом. Русское, еврейское, белорусское. Какое счастье светится в его синих глазах. А я… я хочу запомнить хоть немного, хоть несколько слов из этих песен. Он шутит:
— Уеду, а ты будешь петь Лазаря.
Нет! Я не понимаю его слов! Не хочу понимать! Как он уедет? Куда! На войну? На смерть? В тот ужас, где я была три года назад…
…Я штопаю его гимнастерку. Я вдыхаю, вдыхаю этот запах. Вспоминаю старую девичью примету. Если шьешь, значит, пришьешь, навсегда будет твой.
«Не боишься?»
Лазарь смеется. Прижимает меня к себе, а потом берет и отрывает у гимнастерки рукав.
— Пришей, Рахиля! Пришей! На всю жизнь пришей твою и мою. На двести лет!
И Зямочка тоже пытается оторвать свой рукав:
— Меня тоже пришей.
Бегу к соседской бабушке Варваре, прошу козьего пуха, чтобы связать Лазарю носки и рукавицы. И вяжу, вяжу пушистую нежную пряжу. Я так загадала, если успею связать за три дня, успею до его отъезда, не ранят его больше. И вяжу, вяжу, как заколдованная принцесса рубашки из крапивы одиннадцати братьям-лебедям.
Золоченый свадебный шатер на палочках. Гриша склоняется ко мне:
— Рахиль, посмотри на самого счастливого в мире человека!
— Нет! Нет! Это я — самая счастливая в мире.
Раввин разбивает хрустальный фужер. Осколки… Осколки… Осколки. Гриша опускается на пол, пытается собрать, сложить.
— Гриша! Что ты делаешь? Это же символ! Воспоминание о разрушенном Храме.
Все исчезают. Никого нет. Ни отца, ни мамы, ни братьев, ни раввина. Только я и Гриша.
— Гриша! Ты не соберешь их. Они разлетелись! Маленькие, невидимые. Ты не склеишь, никто не может вернуть разрушенный Храм.
— Это наш Храм, Рахиль. Наш с тобой и Зямочкин.
Помоги мне! Помоги. Я не смогу один.
Опускаюсь на колени. Белое платье пачкается о грязный пол. Фата застилает глаза. Ничего не вижу. Только окровавленные Гришины руки, израненные стеклами.
Открываю глаза… Провожу ладонью по своим мокрым щекам, по черным Зямочкиным кудрям. Это сон.
Сон.
— Господи! Что я наделала! Гриша! Прости меня. Прости. Где ты, Гришенька?
Мне страшно. Я смотрю на Зямочкин подбородок с ямочкой. Лазарь. Лазарь. Лазарь.
Лазарь вошел в мою жизнь, как буйный весенний ветер, сметающий на своем пути все преграды. Распахнул настежь окна, закружил в пьянящем восторге.
«Сегодня май, и ты моя!» — я держу в руках диковинную немецкую открытку. Два малыша с крылышками и букеты фиалок. «Поцелуй Зямочку в родинку на плече. Я Кавалер Ордена Красной Звезды. Рахиля! Я кавалер. А ты моя Дама сердца. Здесь, в Германии, такая жара, настоящее лето. Все цветет. Я не могу надевать твои пуховые носки, но, чтобы уберечься от пуль, ношу их в карманах. Честное слово! Я командую полком и носки ношу тайком! Рахиля, родная, каждую ночь я глажу во сне твои шелковые волосы. У нас в полку есть один парень, он учился до войны в университете. Психолог. Он говорит, что если Зямочка боится темноты — это очень хорошо. Значит, у него развито воображение. Наш творческая личность. Он будет писателем или художником. Не заставляй его засыпать в темноте. Это идет само. Как я хочу увидеть его! Он высокий, да? Выше всех мальчиков его возраста. Хорошо, что бабушка Варвара учит Зямочку русскому языку. Скоро-скоро и я буду учить моего сыночка чему-нибудь…»
…Какой прозрачный воздух. В Польше тоже сейчас тепло. Все цветет. Фиалки… Гриша дарил мне фиалки. Я украшала цветами волосы, а он прижимался щекой к моему животу:
— Пусть мой Зямочка постучит мне кулачком.
Я иду по площади Ленина, смотрю на каменную руку, протянутую в прозрачное весеннее небо. «Я назначаю тебе свидание каждую субботу!» Где ты, Гриша?
Просыпаюсь от гула. Что-то шумит. Грохочет. Сталкивается. Разлетается. Открываю створки. Нежный едва уловимый запах сирени врывается в комнату вместе с I этим странным, непонятным гулом. Что это? Выбегаю из дома. Ледоход! Огромные неуклюжие льдины. Добрые, как белые медвежата. Совсем живые.
— Зямочка! Одевайся! Бежим скорее смотреть ледоход.
Несемся по обрыву вниз к реке, перегоняем друг друга.
— Мама, я хочу на льдину! Я хочу поплыть вместе сними!
— Я тоже хочу, Зямочка.
Он берет палку, останавливает один маленький айсберг около берега.
— Это будет наш плотик. Залезай скорей. Только не поворачивайся. Смотри на реку. Правда ведь, похоже, что мы плывем вместе с ними?
Да. Очень похоже. Очень. Одна льдина зацепилась за нашу и тоже остановилась, обнажила свой прозрачный неровный край с черными прожилками прошлогодней земли.