Студия сна, или Стихи по-японски
Шрифт:
Утолив свою тревожную жажду человеческим молоком, Побережский поднимался, чувствуя себя столь же сильным и уверенным в себе господином, каким, собственно, он и был до обрушившегося на него несчастья.
Зарабатывая миллионы на скучной своей банковской службе, он частенько пользовался правилами арифметики для решения так называемых ситуаций житейских. В соответствии с этими правилами итогом исчезновения его жены было приобретение им сразу двоих младенцев, каждый из которых нес в себе ровно половину крови Лидии Павловны. Так и подмывало сложить эти половинки, закрыть глаза и явственно услышать шуршание юбки жены, ее быстрый, спотыкающийся на гласных говорок, неверные звуки мандолины, мандолинки, как любил приговаривать он, когда крался со вздыбленным уже копьем к своей жертве, мякоть которой так податливо расступалась под первым же разящим ударом.
Ночами, конечно же, не спалось. Бескрайняя пустыня кровати безжалостно терзала тело. Рядом с ухом крались часы. Он закрывал глаза, чтобы заснуть, чтобы проснуться потом и рассказать живой и невредимой жене, что приснился сон, в котором она родами умерла. Когда же удавалось чудом провалиться в неглубокую расщелинку забытья, то из разу в раз виделось одно и то же: виделась живая Лидия Павловна, лежащая на своей половине постели, посапывающая с мирным лицом, и Антон Львович выпрастывал тогда свою руку, чтобы обнять покрепче супругу. Под рукой никого не оказывалось, и все начиналось сызнова. Нет, ночами, конечно же, не спалось.
Неприятность еще заключалась и в том, что оба ребенка, и Артур, и Герман (чаще требуемого Побережский вслух все произносил и произносил их имена, приучая себя к тому, что у него есть два сына), никак не могли занять надлежащего места в измученном сердце отца.
Он называл их двумя маленькими палачами, ловко, в четыре руки, прикончившими мамашу. Прямо ниоткуда, из мшистого ли темного угла, из солнечного ли шара, то и дело к Побережскому приближался невидимый и свирепый демон, который шептал, сдувая с деревьев листву, что скоро и его, Антона Львовича, придет черед, и тогда сынки расправятся с ним. В ответ становилось приятно: там, в загробном Зазеркалье, его поджидала Лидия Павловна, светлая, распрямившаяся, улыбчивая, теперь силою обстоятельств лишившаяся своей привычки курить тонкие дамские папироски через длинный костяной мундштук. Был и страх; ему казалось, что Герман и Артур выберут какой-нибудь страшный способ казни, например заставят проглотить бомбу с фитилем, что взорвется негаданно в какой-нибудь неподходящий момент, в самое беспечное и благодушное время.
Он даже сам не знал, каким способом проговорился о своих страхах Анне, и та даже стала ругаться в ответ, мол, совсем вы из ума выжили, милостивый государь, приглядитесь-ка получше к собственным детям, ведь вылитые они ангелы.
И это вдруг как-то прицепилось, прилипло к сознанию: потихоньку сходящему с ума Побережскому все чаще стало казаться, что и впрямь из фонтанчика его страсти на свет Божий появились кудрявые ангелы. На базаре у лукавой птичницы Маши он как-то купил две пары огромных индюшиных крыльев и дома прикладывал их к спинам своих сыновей, все дожидаясь, когда крылья пристанут к гладкой коже детей и превратят их сразу же во всесильных летающих небожителей.
Антон Львович знал, что когда-нибудь они, как перелетные птицы, воспользуются своими крыльями и улетят, и поэтому — для излишне любопытных — загодя подготовил замену, заказав у кукольных дел мастера двух больших матерчатых кукол с глупыми лицами и мягкими головами.
Глава III
Весна уходит.
Плачут птицы. Глаза у рыб
Полны слезами.
Живых очевидцев детства другой пары героев к настоящему времени, увы, не сохранилось. Поэтому теперь просто невозможно сказать, почему их так звали. Их звали Эмма и Ю. Эмма была постарше, кажется, не менее чем на час, во время которого Ю, изрядно нахлебавшись околоплодных вод, едва не оставила сестру в пожизненном одиночестве. Вот, пожалуй, и все, что известно о первом их послеродовом дне.
Любому следопыту, найдись таковой, не удастся найти вообще никаких подтверждений существования сестер в их первые три года. Та блеклая, черно-серая фотография с отломанным правым верхним уголком, которую Ю хранила на память о детстве, ровным счетом ничего не проясняет: да, там действительно запечатлены две держащиеся за руки маленькие девочки в убогих одинаковых приютских платьях, с белыми бантами в волосах, с большими заплаканными глазами, с кривоватыми, намекающими на отсутствие витаминов ногами. Но, зная выраженные наклонности Ю к корыстным и кропотливым фантазиям (выстраиваемыми всегда с молчаливого согласия Эммы), нельзя исключить, что фотография приобретена сестрами лишь в качестве доказательства того, что и в их детстве нашелся добрый человек, который не поскупился ни на прищуренный глаз, ни на прицеливание, ни на щелчок светописной машинки.
Ничему иному кроме как анонимной метафизической силе вместо вполне реального и персонифицированного доброхота они обязаны своему перемещению за океан на исходе собственного трехлетия. Имеется и бумаженция, где рукою американской чиновницы, и не думавшей присмирить алкогольную дрожь в пальцах (отсюда и почерк, можете себе представить!), сестрам дана первая нелицеприятная характеристика: «…bodily exhausted… underdeveloped for their age… imbecility cannot be excluded…». [1]
1
…bodily exhausted… underdeveloped for their age… imbecility cannot be excluded… (англ.) — …телесное истощение… крайняя педагогическая запущенность… слабоумие не исключено.
Они были определены в сиротский католический дом где-то в нижнем Манхеттене на Вест-сайде, и, как вспоминала потом Эмма, хорошо различимый океанический шум совсем некстати стимулировал их (ее и Ю) энурез. С телесным истощением, благодаря сочным католическим рулетам, удалось справиться в короткое время: те платья, в которых они выдержали перелет из Европы, стали им малы уже через несколько месяцев. Со всем остальным было хуже. Или вообще никак. Например, с языком. Их воспитательница, сестра Катарина, кроме английского могла, как ей казалось, изъясняться и на польском, но та имитация этого языка, к которому она склоняла свои румяные многозначительные губки и столь же неоднозначный язычок, на самом деле выглядела набором шелестящих и шершавых звуков, вызывавших панику у сестер.
На местном языке, кажется, первой заговорила Эмма; уже почти через год их американской жизни она забрела на кухню, куда воспитанницам был вход строго запрещен, и тихо солгала в лицо свирепой кухарке: «Excuse me, please, I feel hungry». [2]
Под педагогической запущенностью следовало понимать крайнюю необщительность и неприветливость сестер, ярко демонстрируемое ими нежелание вступать в диалог, сколь бы ни был любезен их собеседник. Из сопроводительных документов (скорее всего, фальшивых) в сиротском доме был известен их день рождения, и сохранилась фотография — на этот раз, без сомнения, подлинная, — на которой в день четырехлетия девочкам-близнецам мать-настоятельница преподносит их первый в жизни подарок — двух глиняных одинаковых ангелов. Фотография прекрасно передает нерадостную настороженность юбилярш: их лица отмечены плотно сжатыми губами, глаза недоверчиво и негодующе сощурены, они тесно прижаты друг к дружке и вовсе не торопятся принять подарки из рук крючком согнутой настоятельницы.
2
Excuse me, please, I feel hungry. (англ.) — Извините, но я, кажется, проголодалась.
Подчиняясь нарождающимся инстинктам, они сразу определили обоих ангелов в своих игрушечных детей, но им было строго объяснено, что ангелы ни в коем случае игрушками не являются и посему не подлежат кутанию в тряпичные лоскутки, укладыванию спать рядом с собой, а также кормлению воображаемой пищей. Более того, было сказано им, в случае порчи фигурок обе сестры будут строго наказаны, и в живом воображении девочек возникла страшная картина, подробности которой они нашептывали друг другу на ухо в те беззвездные ночные часы. Но все равно голые крылатые ангелы спали вместе с сестрами; только с ними они и могли пошептаться на своем мелеющем родном языке, где все чаще и чаще слова цеплялись за дно их нового и все менее утомительного иноязычия.
Глава IV
И ты постояльцев
Нашла весной, моя хижина:
Станешь домиком кукол.
На все летние месяцы их школа уезжала из Нью-Йорка в Коннектикут, в невысокие горы, на берег сообщающихся озер, из которых высовывали головы огромные сонные черепахи. Первая поездка не запомнилась; от второй, состоявшейся через год, лишь где-то в глубине ноздрей остался густой аромат коннектикутских трав, и от этого стойкого обонятельного воспоминания в промозглом зимнем Нью-Йорке Эмме и Ю хотелось плакать, что они, сторонясь сестры Катарины, и проделывали, получая от плача странное удовольствие, обычно свойственное взрослым и зрелым женщинам. Зато третью поездку впоследствии не пришлось собирать в памяти по крупицам и мелким мерцающим осколкам.