Субсистенциализм
Шрифт:
Реутов пишет: «Реально наличествуя, однако не существуя, субсистенции – к ним относятся и экхартовские "духовные совершенства" (эманации Божества): Праведность, Благостыня, Святость и проч., – не даны в ощущении: они есть, но их нет среди ощущаемых нами вещей. Потому-то они подлежат номинации лишь "путем отрицаний" и "путем превосходства". Они и подчиняются своим автономным законам, отличным от законов существования вещей сотворенного мира» [Реутов 2011, 156].
Субсистенция поддерживает себя устойчивой благодаря самой себе, и потому она вполне может быть лишь вероятной, не существующей сейчас в фактическом пространстве опыта; этакое фиктивное одиночество Декарта в городе, в котором он никому не знаком, или Пятигорского в Лондоне, где он, с его слов, никем «не иском». Здесь объекту полагается быть устойчивым [благодаря самому себе], благодаря силам, черпающим «не-из-других-сущих». Таким образом, субсистенция в ничтойности полагает необходимость, выражаясь терминологией Жаккетта, ничтить себя, через посредство Ничто которого само несуществующее наделяется субсистенцией [благодаря самому себе]. Тогда и говорится некоторыми, что бытие Ничто есть ничто Бытия. К вопросу определения Ничто вне коннотаций с субсистенцией я обращусь впереди.
7. Итоговые замечания к истории термина Subsistentia
Итак, под термином субсистенциализм понимается субсистенция как устойчивость объекта [благодаря самому себе]. Следует ли из этого представление о единой субсистенции для многоликих объектов или многоликого объекта для множества субсистенций? Является ли субсистенция единой субсистирующей реальностью для всего, что есть? Когда мы говорим: «Все, что есть, субсистирует», должны ли мы понимать личный индивидуальный характер id quod est? Означает ли сказанное выше, что и у глобального объекта, и у индивидуальной вещи [есть] своя собственная, личная субсистенция? Ведь мы не в состоянии выразить индивидуальный характер сущности объекта, кроме как пониманием его наименования, что отправляет нас прямиком к диалектике имени, которую, например, представил А. Лосев в книге «Вещь и имя. Самое само» [Лосев 2016]. В этих трудах Лосев доказывает положение: «кто знает сущность вещей, тот знает все» и «имя вещи есть сама вещь, хотя вещь не есть имя». Слово «есть», конечно, запутывает все дело, поскольку прямиком отсылает к существованию, а не к сущностям вещей, хотя и не отрицает наличия индивидуального строения вещи.
Субсистенция, однако, двояка. Пропозиция [благодаря самому себе] не отправляет нас ни к какой сущности, не наделяет вещь бытием, даже более того, она не нуждается ни в сущности, ни в субстанции, ни в объекте, ни в субъекте, ни в понятиях, ни в представлениях, ни вообще в людях. Чистый субсистент есть то, что не нуждается ни в чем, кроме самого себя, поскольку он единственно и истинно субсистирует [благодаря самому себе]. Следовательно, субсистент несет в себе самом единственный, лично-индивидуальный sub_sist, не сводимый ни к чему иному, кроме как к самому себе, и потому ни в чем ином не нуждающийся. Это понимание я называю субсистенциальным суждением, которое конституируется субсистенцией, о чем буду говорить впереди. Сейчас же необходимо кратко, насколько это возможно, опознать по существу (различить) учение экзистенциализма.
8. О различии экзистенции и субсистенции
О различии экзистенции и субсистенции, помимо Канта, говорил и Августин. Он, правда, излагал это различие, увязывая его с отсутствием возможности различения в Боге, в котором нет различия между «существованием просто» (esse) и «существованием самостоятельно» (subsistere), иначе получится, что Бог называется субстанцией по отношению к чему-то (relative); но всякая вещь самостоятельно существует сама по себе (ad se ipsum subsistit), а не по отношению к чему-то; тем более это справедливо в отношении Бога [см. доклад А. Р. Фокина «"Ипостась" как богословский термин в патристике»]. Но если Бог не источник для всех вещей, то вещи вполне себе могут позволить и существовать просто и субсистировать самостоятельно, благодаря самим себе.
Экзистенцию (исходящее вовне) я определяю как существование вещества со всеми условиями, присущими ему и его природе. В экзистенциализме экзистенция – пустое существование человека, который в процессе существования производит себя, свою природу. По Сартру первым принципом экзистенциализма является субъективность, в которой человек есть лишь то, что сам из себя делает. Этот принцип исходит из убеждения, что человек представляет себя и проявляет свою волю уже после того, как начинает существовать. И после этого «порыва к существованию» он есть лишь то, что сам из себя делает; и это есть формула экзистенциальной субъективности. Субъективность здесь есть последствие существования, элемент последовательности ряда. С другой стороны, экзистенциалист не решает проблемы благодаря самому себе или благодаря другому, он кого-то или что-то сам из себя делает. Это означает лишь то, что субъект есть то, что сам из себя делает. В этом, кстати говоря, нет никакого сакрального смысла. Да, я все, что делаю, делаю сам из себя. Забиваю гвозди, меняю кран в кухне, пишу текст и бесконечную массу дел я делаю сам. Скажу более того, подобное делание безусловно, то есть оно не может быть другим. Поэтому меня несколько запутывают дефиниции типа: в связи с тем, что «существование предшествует сущности», человек сам из себя что-то делает. А если не предшествует, то человек сам из себя ничего не делает? Экзистенциализм в процедуре царства действий развил целую типологию, отделив при этом состоявшихся от несостоявшихся; тех, кто, несмотря ни на что, что-то делает, от тех, кто находит причины, мешающие ему что-то делать. Также по ранжиру были построены и сами по себе действия; как понятно, творческие действия – это высший класс действий, а нетворческие действия – низший. Экзистенциальный человек мыслит, пишет книги, картины, сочиняет музыку; то есть он делает из себя состоявшегося в обществе субъекта, всеми доступными средствами прокладывает свою собственную дорогу социальных почестей. Экзистенциализм продолжает возлагать вину на несостоявшихся неудачников за то, что они несостоявшиеся неудачники. При этом весьма удивительными бывают пассажи типа «экзистенциалист не буржуа» и «марксист не буржуа» (особенно Маркс)!
Экзистенциалист конституирует общественную субъективность в убежденности, что в этом случае он преодолевает субъективный эгоизм. Такое делание из себя общественного я в работе «Земля и люди» [Ручко 2010, 2016] назвал экзистенциальным коммунизмом, особенность которого заключена в том, что коммунисты критикуют экзистенциализм, а экзистенциалисты – коммунизм только лишь в силу того, что сами являются тем, что критикуют. Сотворение нового будущего мира там было опознано общей их сущностью. Экзистенциалист самостоятельно из себя творит свое собственное будущее – вот тема экзистенциализма; коммунист как член партии преобразует и саму по себе природу, и природу будущего человеческого общества. Вот и вся разница. Нет ничего объективного, все в итоге обращается в субъективный характер общественного бытия.
Вторичные ухваты экзистенциальных феноменов не то чтобы кажутся нелогичными, а распознаются бесполезными. Во-первых, экзистенциальные переживания одиночества как следствие заброшенности в мир могут иметь и решительно другое происхождение, например, тяжелый недуг вызывает такие же тяжелейшие переживания, которые приводят к пониманию бессмысленности жизни. Если же эти переживания явились следствием экзистенциальных феноменов, то эти последние есть то, что предшествует переживаниям. Следовательно, крайне проблематично вывести бессмысленность существования, которое несет в себе субъективный дискурс экзистенциалов, где (а) усматривается детерминизм и (б) осмысливается сама эта причинность. Во-вторых, скажем, что экзистенциализм, полагающий субъективность и глубоко анализирующий ее (известная фраза Сартра: «О субъекте я знаю все!» – тому подтверждение), полагает субъекта в модусе существования с другими и благодаря другим. Здесь субъект коррелирует с всеобщностью, с всесубъектностью. «Выбирая себя, – говорит Сартр, – мы выбираем всех людей». То есть всегда нужно исходить из субъекта для объекта. Делать из себя самого себя самого означает и делать из себя для другого, и выбирать себя так, будто бы это определенное действие, направленное на другого, а не абстрактное представление. Но не в качестве ли другого экзистенциалист выберет себя? И где уверенность в том, что именно таким образом он выбирает и всех людей, и вообще – выбирает ли?
«Я мыслю, следовательно, существую» – для экзистенциализма Сартра есть суть абсолютная истина сознания, постигающего самого себя. За пределами этого самого «я мыслю» нет ничего истинного, и поэтому все предметы вне «я мыслю» лишь вероятны, «а учение о вероятностях, не опирающееся на истину, низвергается в пропасть» [Сартр 1946 web]. Проблема «я мыслю» на самом деле возникает из самой обыкновенной обыденности данного заключения. Всякий знает, что мыслит, даже глупец. Также «я мыслю», в принципе, является конкретной тавтологией – такой же, как и вестфалевские минимальные требования к существованию или многочисленные ссылки на наличное существование других людей. Истина на самом деле заключена в другом: да, я мыслю, но из этого, в принципе, ничего не следует; да, я дышу воздухом, пью воду и принимаю пищу, но и из этого ничего не следует; да, есть другие люди на земле (даже не новость совсем), но и из этого тоже ничего не следует. Но нам Сартр говорит, что через мифическое «я мыслю» мы постигаем себя перед лицом другого и другой так же достоверен для нас, как мы сами [там же]. Я лично, признаюсь, к своему стыду, постигаю себя не перед лицом другого, для этого постижения другой решительно необязателен. А то, что другой достоверен для меня тогда, когда в «я мыслю» постигаю самого себя, а не другого, и вовсе есть contradictio in adjecto. Что значит вообще «я мыслю» сознания, постигающего самое себя, которым постигаются и предметы?
Дело не в сознании, дело в чистом действии. Унамуно в драме «Другой» описывает двух братьев-близнецов, которые испытывают друг к другу «братскую ненависть», потому что им приходится мириться со страданием – видеть себя вне себя, в другом [Изотова 2011]. В драме один из братьев убивает другого, вследствие чего убийство означает и самоубийство: «первый убивает второго физически, убивает себя во втором, а также убивает второго в себе, который уже также является частью его самого» [там же]. Весь вопрос заключается в том, что с нами происходит тогда, когда мы переживаем смерть ближнего или свою собственную смерть. Ответ: человек становится другим. Но он меняет место, откуда он созерцает самого себя другого, перспективу. А вот меняется ли его субъективность при этом, остается открытым вопросом. Следовательно, новый другой во мне и я, новый в другом, собственно, должны высвободиться в своих новых содержаниях. Унамуно, к слову сказать, не дает ответов на эти вопросы, он их мастерски ставит. Поэтому я вижу здесь более клубок проблем, нагромождение акциденций, которые субъект пытается поглотить все без остатка.
В субсистенциализме, например, сложно вывести само сознание из другого или в отношении к другому. Субсистенция указывает на то, что сознание суть ничто; оно «существует» лишь в терминах и через посредство терминов наполняется иллюзией содержания. Его иллюзиями являются термины, и само такое сознание возникает в понятиях. Рассудок, разум, интеллект, способность суждения, мышление, мысль – это терминология о чем-то таком, что не редуцируется ни к чему и ни с чем не коррелирует. Слова языка, которыми оклассифицировали ничто сознания, где «рассудок» получился таким же органом, что и печень, просто есть. Ведь, созерцая невероятные по красоте природные пейзажи или переживая необъяснимое чувство ужаса, я могу вообще не мыслить ни словами, ни терминами, ни образами, ни понятиями, а устойчиво переживать невообразимые эстетические впечатления, которые сплетаются либо в отупевшей панике, либо в прекраснейшие видения. Тогда мир сознания отступает от меня. На это время я просто наслаждаюсь далями, постигаю их мистику в чистой субсистенции. Даже более того, слова, постигающие мои чувственные впечатления, суть лишние элементы на этом празднике жизни, поскольку понятия разрушают эстетическое впечатление. Ведь увидеть изображение и услышать, что изображено, есть суть то, что различает реально существующее и не существующее в реальности. Теория, утверждающая, что высшая интеллектуальная интуиция оперирует единичными вещами, а после – низшими ощущениями единичного, не совсем верна. Когда утром, сварив себе кофе и закурив сигарету, я выхожу на балкон, перед моим взором возникает даль и всегда новый рассвет за ней. За всегда новым полем пламенеет всегда новое солнце. Его самого еще не видно, только лишь лучи выбиваются из-под земли. И я просто наслаждаюсь этой картиной. Никакой единичности в моем созерцании нет, никакая интеллектуальная интуиция не выхватывает вещи, предметы и прочие элементы моего всегда нового утра. И я не тот неаккуратный курильщик Сартра, который по неосторожности взрывает карьер. Если для экзистенциалистов это мое утро не умное действие, поскольку у моего созерцания нет проекта, а бездумное движение, то я им отвечаю: оно и не то, и не другое. Это просто моя субсистенция!
Следующая проблема экзистенциального проекта «я мыслю» заключена в отождествлении мышления и действия: я мыслю, я решаю, я выбираю/желаю, я действую и пр. Следующая оговорка по поводу экзистенции вопрошает об универсальности требования «я решаю» без учета морально-нравственных или иных иерархических состояний. Ведь решать можно и в насилии, убийстве и прочих злодеяниях, а можно и в обратную сторону. Решать, иначе говоря, возможно всегда и везде. Но вот вопрошание, благодаря чему возникает решение и делание, должно расставлять все по своим местам. Ибо вопрос стоит ребром: а именно благодаря самому себе ли я решаю или мои решения возникают у меня благодаря другим; решаю ли я, когда я решаю; я ли делаю, когда я что-то делаю?