Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Сквозь расстегнутый ворот бязевой больничной рубашки просвечивала худая выпирающая ключица. Не лицо — просквоженный страданием лик, на котором одни глаза обретали житейски-заинтересованное выражение.
Тут уж соблюдалось все, что, по понятиям Николая Александровича, требовалось знающему себе цену клиенту. Входило в «культурное обслуживание». Горячие салфетки — компресс. Массаж с кремом. Одеколон. Слегка припудрить.
И в эти минуты, когда он поднимался со стула, довольно посапывая, угадывался ухажеристый в прошлом парень, который переехал из деревни в поселок, работал на железнодорожной станции, кой-чего «поднахватался», но по праздникам не прочь был достать из материнского сундучка гармошку и — на улицу. «Пошухарить» с приятелями.
Психология и подвела Ялового. Угадал: действительно играл на гармошке Николай Александрович. Решил подбодрить соседа. Достала сестра, принесла гармошку в палату. Яловой насел, уговорил Николая Александровича. Перекинул тот через плечо ремень, развел мехи, тронул клавиши. Затрясся весь, откинул гармошку, сам — к стене, одеяло на голову.
Неделю ни с кем не разговаривал.
Остались как-то с Яловым в палате. Остальные все, кто мог, спустились вниз в зал на какой-то концерт. Повернулся к Яловому, приподнялся на локте.
— Ты вот скажи, капитан, ты грамотный вроде, в институте философии учился, скажи, почему люди фальшивят друг перед другом. Врачи, например. Вьются, внимательные, обходительные: «Коленька, Николай Александрович», а я вижу, по глазам их вижу, пустые они у них: ничего сделать не могут. Нет таких лекарств у них. И рукой бы махнули, да… На помойку пока не выписывают! Человек как-никак. Воевал. А до того дела нет, что я, как собака, которая подыхает на перекрестке. На глазах у всех. Нет того, чтобы кто набрался смелости… Из жалостливых… и прибил бы. И собаке бы хорошо. И другим-прочим… глаза перестал бы мозолить.
Яловой медленно приходил в себя. Последние дни режущая боль в шее выжимала все силы. Ни сесть, ни лечь… Покряхтел, промычал:
— Зачем ты сам себя травишь… Всем тут достается.
— По-разному. — Соловьев откинулся на подушке, глаза в потолок, левая нога поджата — не распрямлялась она у него — коленкой оттопыривала одеяло. — Ты вот… И стонешь и гнешься, а все же выкарабкиваешься. Форму попросил, значит, намерение такое, в город выбраться. Витек, тот, который в углу, вот-вот рванет из госпиталя. Лоб пробит, отметина на всю жизнь, а все же теперь сам себе хозяин. А у меня ничего не маячит.
Помолчал. Приглушенный расстоянием, стенами, донесся гудок. Пароходы еще ходят. По утрам уже заморозки.
— Ты думаешь, я не боролся, не надеялся. Я не из пугливых. Сколько раз на костыли становился. Пройдусь, мокрый весь как мышь. Упаду на кровать: нет сил. Гниет позвоночник. То один свищ откроется, то другой. На операционный стол таскали, счет потерял. Чистили, чистили, а все без толку.
…Чем ему поможешь? Чем облегчишь, утешишь? Дураки это придумали, что люди не нуждаются в утешении. И ложь может стать правдой, если она облегчает.
— Слышь, Николай Александрович, — Яловой наклонился к Соловьеву, — вчера в перевязочной начальник госпиталя с ведущим хирургом говорил, выписали, вытребовали специально для тебя, через Наркомздрав выбили какое-то новое лекарство! Сыворотка Богомольца, что ли. Ее только испытывают…
— На мне, как на собаке, все новые лекарства пробуют, — без особого воодушевления отозвался Соловьев. — Завтра колоть начнут. Потерплю. Другого не остается…
— А может, и есть такое лекарство. Для тебя… Другим — нет, а тебе, гляди, и поможет.
— Загнул ты… Лекарство не для одного человека делается.
— Делается не для одного, а помогает по-разному. К замку слесарь и то пока ключ подберет, а тут к человеку.
— Может, и так… Лежу иной раз ночью, не сплю, прикидываю: а может, и дотерплю… Дождусь, что придумают лекарство, какое поможет. Не я же один, много нас таких.
— Лекарство лекарством, а и вера нужна. Ты про чудеса слыхал?
— Это какие в религии? Сказки про то, как Христос и прочие к жизни калек вертали?
— Не все там и сказки. Я читал где-то, что внушение и вера могут творить чудеса. Ты сам себе вредишь: вот какой я, никто и ничем не поможет. А надо убеждать себя: я встану, слышите все вы, встану! Я буду здоров! Повторять, как верующие бабки «Отче наш». Цепляйся за все, старайся почаще подниматься. Залежался ты…
— Сказал бы я тебе, капитан! Вот и видно, что чужая беда, она не печет! Что же ты себе не внушил, когда в коридоре полетел, колено — в кровь, на голове — шишка, до сих пор вон еще синеет. Вот и сказал бы: «Я здоров! Я здоров! Могу ходить. Падать не буду!»
— Поддел ты меня! — Яловой улыбнулся. Потер рукой колено — побаливало до сих пор. — Только я не о том. Скажи, вот встал бы завтра, выписался из госпиталя… Чего бы тебе больше всего хотелось?
— Не заманивай ты!.. Мне хорошие сны уже все переснились, остались одни плохие.
Безрадостный надорванный голос.
— Не слыхал про то, как ко мне жену выписывали? С год, наверное, назад. Я тогда петушком начал было. Меня даже в театр уговорили. Оперный тут поблизости. Допрыгал я на костыльках. До конца не досидел. Мура какая-то, про что поют, слов не разберешь. Да и сидеть долго невмоготу.
Начались ко мне всякие подходы. Не хотите ли, Николай Александрович, обстановку переменить, например домой… Заботы всякие… Бывает, что на пользу. Хуже станет, вернетесь, примем. Поманило меня, мечтать начал…
Речушка у нас в ветлах, вьется меж холмов, омутки там такие… Приманчивые. Разок бы с удочкой в утреннем туманце постоять — ожил бы!
Только моя баба меня умней оказалась. Начальство с ней в разговоры, а она им: спихнуть хотите, вы свое сделайте, на ноги поднимите, с дорогой душой возьму. А с таким куда же я? Вы же на носилках его доставите. Он как дите малое… Ему и подай, и убери, и все прочее. От него не отойти, мы с дочкой враз загнемся.
И мне об этом напрямик: они, Коля, тебя обдурить хотят. На недостатки жаловалась, по ней, правда, не видать, чтоб особо бедовала. Налитая, в полной силе баба, кожа на лице гладкая, розовая. Официанткой а военной столовой пристроилась. Дочь, говорит, справная, в четвертый класс ходит.
Вроде все разумно объяснила. Только я и другое угадал. Глазами виляла, понял, не верит, что оживу. И до того мне стало…
Долго молчал Соловьев. Молчал и Яловой. Снизу из зала донесся шелестящий вырастающий шум, разрозненные хлопки — аплодировали артистам.