Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Мама рядом стоит, дышит, как после пробежки, тоже несладкая и для нее дорога, делает вид, что все обыкновенно, разглядывает только-только вылупившиеся на вербовой ветке слабенько вздрагивающие сережки.
— Смотри, Алеша!
Алеша приходит в полное расстройство. Что он, вербы не видел! Тут человек погибает, а ей хоть бы что! Он хрипло, с сапом хватает воздух, подгибает ноги, клонится вперед — вот-вот рухнет прямо в грязь, на дорогу.
Мама уходит вперед, Алеша стоит. Не двигается. Мама оглядывается:
— Ты уже отдохнул?
— Я не могу идти! Сил нет, понимаешь?
— Ты хочешь, чтобы я тебя на руки взяла? — У мамы ровный, смертельно усталый голос. — Пойдем, сынок. Еще немного, и мы дома… Галушки сварим.
Лучше бы она не вспоминала про эти «галушки». У Алеши лютые колики в животе, темное кружение. Все равно что приговоренному напомнить про плаху и петлю. Такие были галушки в тот год.
В пайковой муке, которую выдавали, мелкие остья. Ни отсеять, ни выбрать. Хлеб не испечь. Одни галушки выходили. Остья застревали глубоко во рту, кололи, сопишь, как пес, у которого мелкая косточка застряла где-то в горле, отхаркиваешь, отплевываешь. В то время все было в невыносимую обиду.
Выскочил Алеша из-за стола. В горле саднит, дерет.
— Не буду есть! Ничего не буду…
В другой раз всерьез полез в петлю. Закрылся на крючок. Взобрался на стул, прикрепил веревку к потолку, к тому месту, где лампа висела.
До этого во всех взрывах, метаниях было подобие игры, когда ты подбираешься болезненным обостренным чувством своим к той мерцающей тускло грани, за которой ты уже не ты, тебя нет, ты не существуешь. Ты пока еще дышишь, вокруг тебя дневной свет, ты стоишь на своих ногах, и в твоей доброй воле п е р е й т и или не п е р е й т и. В тот раз, запершись в залике и взобравшись на стул с петлей на шее, он пережил черное, затягивающее в бездонную воронку мгновение… Он в самом деле мог оттолкнуть стул и повиснуть. Надвинулось, закружило яростное, вихревое в немом крике:
— Жить зачем? Кому она нужна, такая жизнь!..
…Гремело в праздничном переливе свечей и лампад многократно повторенное: «Всякое дыхание да хвалит господа!..»
В школу ходил. За железной оградой двери настежь в церковь, из них выплывал синий вечерний дымок. Подошел ближе — в темной глубине мерцающий блеск множества огоньков. На паперти людей не было. Оглянулся Алеша, не видит ли кто, куда собрался учительский сынок, и нырнул в церковь. За старухами в темных платках пристроился. Не успел оглядеться, священник в праздничном облачении провозгласил с амвона торжественно громко, нараспев: «Всякое дыхание да хвалит господа…»
Хор подхватил, повторил эти странно-непонятные, величаво-спокойные слова.
Смысл простой оказался. Объяснил татусь. Покосился, но расспрашивать не стал, где услышал сын это изречение. «Дыхание» — значит живое. Пока дышишь, то и живешь. Жизнь как бы в награду дана.
Понравились эти слова. Запомнились. Жизнь-то действительно в радость. Кого за нее хвалить — дело десятое. На реку в жаркий день. Корову рано поутру по росе на выгон отогнать. Первый помидор на грядке ухватить, выждать, пока нальется тугой красной, сладостью, и «хрумкнуть» на восходе, когда домой огородами с выгона возвращаешься. Мяч с ребятами гонять в поле дотемна. На молотилке до седьмого пота, до смертельной устали. Книги читать, жить сразу многими жизнями.
А теперь мир переворачивался. Все по-другому. Одни беды виделись со всех сторон. И больно все, будто кожу содрали с тебя живого, к чему ни прикоснешься, все печет.
Разве это жизнь? За что хвалить-то и кого?!
Один толчок, одно движение — и освобождение от всего. Жизнь удержала, позвала отдаленным, глухим голосом мамы:
— Алеша, открой… Я тебе говорю, открой…
Родной голос. Из шумящих, потрескивающих, расходящихся миров! Он звучал, летел издалека, с затерянного в пространстве, пронзающего мглу маяка:
— Открой! Мне нужно в комнату.
Мама повторяла размеренно, спокойно:
— Открой дверь… Подними крючок… Мне нужно в комнату.
И несильно дергала дверь. Крючок сам собой и выскочил из пробоя. Такие запоры у них были.
И в эту минуту петля соскользнула с подбородка, перехватила гортань. Радужно мигнуло… Резала веревка, душила, рвала. Наваливалась мгла. Удушье волокло за собой. Захрипел…
Мама — ножом по веревке. Руки тряслись, никак петлю не могла ослабить. Рванулся воздух в грудь, живительный, свежий. Алеша из мглы — на свет, к солнцу.
Больше судьбу не испытывал. Заглянул краешком, что там за гранью.
За что он мучил ее, свою добрую и мужественную маму, думал он с поздним раскаянием. Смирялся. Становился ласковым, послушным. Нес ее тетради из школы. На стол подавал. И снова взвивались неподвластные ему жестокие силы. Меркло все в мире. Оставались боль и страдание.
Трудным был тот год. Для него. Для всех.
…Алеша обошел понуро дремавшую у кладбища лошадку, запряженную в пароконную бричку, с одного боку оголенно светилось приподнятое дышло. С подводы уже сняли крест, подняли гроб, направились к могилам. Алеша побрел дальней дорогой. Старался не ходить в тот год через кладбище. Нагляделся на смерти.
Во дворе бабушка, согнувшись, на спине несла вязанку соломы. Готовилась к завтрашнем утру. Чтобы успеть спозаранок до школы растопить печь. Вот только чем она сегодня будет кормить?..
А где-то есть море… Куда глаз хватает, всюду вода. Только пить ее нельзя. Она соленая, горькая.
По морю ездят на пароходе. Черный дым из трубы. Медленно крутятся, шлепают по воде плицы огромных колес, под ними пенится вода. Пароход лезет на волну, как на гору. Проваливается, зарывается носом в воду, вновь карабкается.
Ветер гонится за волнами, вздымает их под самое небо, бросает на пароходик. Пароход поднимается и опускается, как на качелях. Солнце жмурится среди туч, поглядывает вниз, что там разыгралось.
Раньше люди плыли к счастью на белых парусах.
Потом они спешили, гнались за ним, пересекая океаны, на многопалубных белых теплоходах.
В Алешином детстве старые работяги, оставшиеся от царского времени, сновали еще по морю. Провонявшие мазутом, с облупленной краской. Со своими нелепыми большими колесами. Пыхтя и кряхтя, они перевозили грузы и людей, покидавших свои края. Просто пассажиров.
ЗА ХЛЕБОМ
Мишка сказал:
— Пойдем в совхоз. Пронька хлеба даст.
Дорога была длинная. Через все село. За железнодорожным переездом начинались совхозные поля.
Озимые поднялись над землей, уже выходили в трубку, они вылиняли, приобрели тот сизоватый оттенок, который сменяет начальную пухловатую желтизну и молодую яркую зелень в пору кущения. За озимыми вдоль дороги сиротливо чернели кукурузные поля — поздно сеяли, а дождей не было. Восточный ветер подметал дорогу, сушил землю. То тут, то там попадались плохо заделанные зерна кукурузы. С сердитым карканьем взлетали вороны с поля: в тот год люди охотились и за ними.