ЖАНРЫ

Судьба артиллерийского разведчика. Дивизия прорыва. От Белоруссии до Эльбы
Шрифт:

Вскоре слегка поредело и впереди мелькнуло подобие отблеска костра. Еще немного, и я услышал легкий говор и, наконец, вышел на крохотную, чем-то уютную полянку, затененную кронами деревьев. Там, под развесистой сосной, около неглубокого окопчика, точнее почти круглой ямы, сидели два наших пожилых связиста, Кирдаков и Шумов, которых я мельком видел по приезде на позицию. В окопчике горел небольшой костер, такой, чтобы не было видно сверху и, по возможности, даже с близкого расстояния. «Кто идет?» — окликнули меня, когда я подходил к поляне. Я назвался, а они, получив сообщение с огневых позиций, уже ждали меня. Сбросив катушку, карабин и вещмешок, я присел к костерку, разулся, стал сушить валенки и портянки и протянул, как всегда, ноги к огню, чтобы не замерзли. Пригляделся к моим новым участникам команды. Оба были «в возрасте», по моим понятиям, что меня сильно удручало. Начнут командовать, да и поговорить с ними не о чем, разные у нас интересы и взгляды на жизнь, думалось мне. Так оно и оказалось. Старший по возрасту и по нашей команде, Кирдаков, был довольно грузный, какой-то бесформенный мужчина лет около 40 или более (почти старик, по моим понятиям). До войны был служащим, кажется, мелким начальником. Он часто ворчал и на все сетовал: на еду в первую очередь (дали плохие сухари вместо хлеба, сахарный песок какой-то желтый и несладкий, вместо тушенки сало не первой свежести и т. д.), на погоду, на спешку, с которой его отправили на промежуток, не дав отдохнуть на огневой позиции (как будто мы отдыхали там!), и еще на что-то. Второй, Шумов, высокий, сухопарый, очень молчаливый, очень хозяйственный и ловкий в работе. На гражданке был бригадиром в колхозе. Сейчас он сидел на телефоне.

Кирдаков объяснил мне, что 3-й (последний) промежуток находится недалеко от нас, метров 500–700 близ передовой, где-то во 2-й или даже 1-й линии траншей. Там оборудуется НП нашей батареи, там сейчас комбат, Комаров и разведчики (Шалевич и Хвощинский) с одним или двумя связистами. Затем он распределил дежурство у телефона, назначив меня в самое неудобное время с 12 ночи до 4 утра, когда ох как хочется спать. Объяснил, что я каждые 15–20 минут должен проверять связь с 1-м и 3-м промежутками и, естественно, отвечать на позывные по линии. Наш участок ответственности до 3-го промежутка у передовой. Если связь с ним оборвется, немедленно будить его или Шумова для восстановления линии. «А пока можешь поспать, чтобы не кемарить потом». Выслушав все, я пошел к недалеко журчащему ручью, набрал в котелок воды, вскипятил на костре, отрезал кусок от пайки хлеба, посыпал этот кусок сахарным песком, быстро поел. Затем наломал лапника, застелил близ костерка свободную ямку, слегка подкопав ее своей саперной лопаткой (какое-никакое укрытие). Прежде чем улечься, стянул валенки и вместе с портянками приладил подсушить к костру. Затем обмотал ноги запасными портянками, сунул их в вещмешок, который предварительно аккуратно опростал, улегся на свежую хвою и под редкие звуки передовой (протрещит вдали короткая очередь автомата или пулемет, где-то разорвется мина) почти сразу уснул. Холодно не было. Температура около нуля, теплое белье, ватные брюки, ватная телогрейка, ушанка, сверху шинель, что еще надо!

Вот кто-то трясет меня. «Вставай, уже около 12, садись на линию». Это Кирдаков меня будит. Вскочил, надел высохшие валенки, ополоснулся в ручье, но голова еще сонная. Шумова нет. «Тут недалеко лошадь убило, он пошел кусок отрезать, сменит тебя в 4 часа, время узнаешь по линии, разбуди его тогда. Да костер поддерживай, я наломал сухостоя». Кирдаков назвал наши позывные и соседних промежутков и лег спать. У костра лежала приличная куча сосновых и еловых сучков и ободранные стволы валежника.

Я уселся поудобнее, нацепил специально приспособленной веревочкой трубку телефона на ухо и нажал зуммер. Назвал позывные одного промежутка: «Сова, Сова, я Беркут, ты меня слышишь?», мне ответили что-то вроде «Слышу, слышу, смотри не дрыхни». Потом проверил другой промежуток. Налил кипяченой водички из котелка в кружку, выпил пару глотков, задумался опять о доме, пора писать письмо, чтобы не волновались. Зазуммерил телефон. Теперь меня проверяли. Так, отвечая на позывные промежутков или связываясь с ними, шло время. Проверяли друг друга каждые 15–20 минут, а то и чаще, чтобы не заснуть и знать, что связь не нарушена. Было тихо, безветренно, иногда слегка накрапывало. Невдалеке мерцал еще один костерик, наверно, промежуток какой-то другой части. Иногда кто-то проходил, слегка потрескивая сучьями под ногами. Изредка впереди раздавалась одиночная, вялая стрельба, мелькали сполохи ракет. Одиночества и тревоги не чувствовалось. Какая-то спокойная обстановка, ничто не указывало, что рядом передовая, что завтра возможен бой. Вскоре появился Шумов с куском конины на кости, молча, ловко и быстро разделал кусок на мелкие части, промыл, бросил в свой нестандартный, довольно объемистый котелок, подвесил над костром, подбросил сучьев и, наказав мне, чтобы следил полчасика-часик, лег спать. Я с трудом дотянул до 4 часов. Глаза прямо слипались, не помогали даже периодические проверки по телефону. Вставал, приплясывал, подбрасывал сучья в костер, вновь садился, и тут же набегала дремота. Вновь вскакивал и вновь садился. Наконец настало 4 часа, я разбудил Шумова, перекусил куском его конины и тут же завалился на свою лежанку. Около 7 меня разбудил, кажется, Кирдаков. «Быстрей вставай, сворачиваемся», — бросил он. Вот так фунт! Значит, никакого наступления здесь не будет! Или немцы опять отошли, стрельбы-то не слышно? В наступающем рассвете смотали связь, возвращаясь по моей ночной просеке. Вскоре вышли обратно на огневую позицию — грузиться на уже подъехавшие машины. Зря только корпели над блиндажами! Такое потом повторялось не раз — военные будни. Приезжали на место, разгружаемся (быстрее, быстрее!). Выкопали ровик, а то и блиндаж сделали, протянули связь; иногда еще не успевали закончить, как вдруг команда «Отбой! Сворачиваемся!» и вновь переезд, т. к. обстановка изменилась. Поэтому вначале часто делали все наспех. Иногда тяп-ляп, а уж потом «совершенствовали», смотря по обстановке.

Вот и сейчас после завтрака погрузились, правда, без спешки, и стоим в ожидании команды. Топаем вокруг машин, обмениваемся мнениями. У всех хорошее настроение, успокоенность, опасность пока миновала. Изредка, уже отдаленно, слышны обычные шумы передовой в периоды затишья: редкая перестрелка, короткие очереди автоматов и пулеметов, одиночные винтовочные выстрелы или короткие минометные налеты. Нас это уже не касается. Что-то задерживается отъезд. Наконец, команда «По машинам!», и опять поехали с частыми, короткими остановками (не отстал ли кто?). Едем в основном по бесконечному лесу с редкими перелесками, жилья не видно. Небо облачное, день серый какой-то. Вот и стало темнеть. Опять наступила ночь. Когда и куда приедем? Подремываем, сидя на снарядных ящиках.

Наконец, остановились. Моторы заглушили, и стало тихо. Стоим довольно долго. Кажется, приехали. Спрыгнули размяться, многие крутят цигарки, из обрывков каких-то газет и листовок набивают закрутки табаком, закуривают. Прислушиваюсь к разговорам, все обмениваются разными догадками, где мы и надолго ли остановка. Старослужащие по каким-то признакам говорят, что простоим здесь, скорее всего, долго (от нескольких дней до пары-тройки недель). Передовой почти не слышно, редкие, глухие звуки минометных или артиллерийских налетов. По моим прикидкам, до передовой 5–10 км, что в дальнейшем подтвердилось. Приятный морозный, лесной воздух, полное ощущение безопасности, покоя. Сколько раз еще будет возникать это чувство после выхода с передовой или при удачном прорыве, когда противник ушел или бежал. А мы двигаемся вслед передовым частям по мирным дорогам до следующего рубежа, где организована очередная оборона этого ненавистного противника и где снова надо копать, тянуть связь и стараться не попасть под обстрел на открытом месте.

Действительно, командиров вызывают в штаб, и вскоре по их возвращении закипает работа по устройству лагеря, что означает длительную остановку. Приказано сооружать шалаши, поскольку вода проступает уже после 1–2 штыков лопаты, да и вероятности обстрела никакой, а от бомбежки спасает маскирующий нас лес. Кроме того, стоянка, скорее всего, будет недолгая, и надо тратить минимум сил. Мне достается ломать и таскать лапник, пилить шесты под каркасы шалашей для нашего взвода управления. Сравнительно быстро расчистили площадку меж деревьев и соорудили наипростейший шалаш широкой буквой «А» из жердей, покрыв его толстым слоем лапника для тепла и от осадков, поставили печку-бочку, завесили вход плащ-палаткой, протопили, и вот жилище готово, достаточно тепло. Я постарался расположиться подальше от входа, чтобы не дуло. Наломал и набросал для лежанки все тот же лапник, бросил под изголовье вещмешок, вот и мое место готово! Первый день ушел на оборудование лагеря, на второй начались обычные занятия по работе на местности со стереотрубой, караул, наряды на кухню, политзанятия и ненавистная всем строевая подготовка. Узнал у взводного Комарова, что мы недалеко от поселка, местечка по-старому, Копаткевичи, где родилась и жила до революции моя мама. Так захотелось взглянуть! Но там проходит линия фронта, как раз по реке Птичь, на берегу которой и расположено это местечко. Туда на рекогносцировку ездили разведчики из полка. Рассказывали, что от поселка ничего не осталось, все разрушено и сожжено. Так и не удалось взглянуть на мамину родину! Но к вечеру, пока не совсем стемнело, написал маме письмо, указав, что я рядом с ее родными местами. Такое цензура пропустит. Мама, как я и предполагал, сразу догадалась, где я теперь нахожусь.

Коротко о письмах. Бумагу добывали в занятых немецких блиндажах или у заместителя командира дивизиона по политчасти. У нас был очень добрый зам — Тихомиров. Всегда готов выслушать, поддержать. Погиб глупо, уже в конце войны под Штеттином, но об этом потом. Я писал письма обычно химическим карандашом, тогда шариковых ручек и в помине не было, чернила на фронте не таскают, только разве что в штабах. Писал коротко, не упоминая свое место (цензура не пропустит!), и, главное, по возможности регулярно, чтобы не волновались. Писал обычно днем в обед или после, иногда вечером в землянке, как и другие, при свете мощной коптилки (это сплющенная на конце гильза снаряда, залитая бензином с вставленным кустарным фитилем), другого освещения у нас не бывало. В письмах никогда не жаловался, но и не врал.

Итак, мы отдыхаем. Утром второго дня нас выстроил старшина и вместо зарядки приказал снять рубахи для проверки «на вшивость». Осматривал сам, тщательно. Если находил, то менял на другое. Если было у многих, то приезжала летучка с вошебойкой — огромной печкой-бочкой, в которой в отдельной камере прожаривалось белье, гимнастерки и прочее. Борьбу со вшами вели беспощадную, ведь это угроза сыпного тифа (сыпняка). В этот раз обошлось. Но процедура с вошебойкой повторялась регулярно.

Через несколько дней устроили баню. В той же летучке, обитой внутри оцинкованными листами железа. Пока мылись, одежда прожаривалась в вошебойке.

А дальше пошли будни. 7 утра. «Подъем!» — кричит дневальный, иногда старшина. Короткая физзарядка с обязательной пробежкой на несколько сотен метров по лесной дорожке или тропе, вдыхая приятный лесной воздух. Умывание в ручье, чистой луже со снеговой водой или просто растирка снегом до пояса, после которой разотрешься полотенцем, и в теле так тепло, хорошо становится. Обязательная проверка на вшивость. Натянешь теплое байковое белье, гимнастерку, ватник, а если холодно, то еще и шинель, подпояшешься ремнем и готов, ждешь команды на завтрак и, если есть еще время, допишешь письмо и отнесешь его в штаб или к старшине. Или сидишь, задумавшись о доме, о жизни вообще, о неопределенности будущего, да что там будущего, непредсказуем и завтрашний день. Потом с котелком идешь за неизменной кашей с редкими кусочками американской тушенки. Пристроишься неподалеку от котла на пенек, поваленный ствол, кучу валежника или на хорошую кочку, поешь, запьешь подобием чая или кипятком с куском хлеба, посыпанным сахаром, и обратно к своему шалашу. Затем занятия по специальности (работа с картой, планшетом, стереотрубой), ежедневная чистка карабина (старшина тщательно проверяет, а у меня плохо получается из-за мелких раковинок в стволе). Изредка (слава богу!) строевая подготовка, небольшой отдых перед обедом. Обед из крупяного супа (пшено, концентрат, овсянка) на сале или с тушенкой, иногда с картошкой, затем неизменная каша, ломоть хлеба и чаек, иногда компот… Потом послеобеденный отдых, когда пишешь письмо или читаешь популярную, тонюсенькую брошюрку из солдатской серии, полученную у замполита и содержащую 1–2 рассказика из Чехова, Алексея Толстого, еще кого-то. Или занимаешься починкой прохудившейся одежды, постирушкой в хорошей луже, заменой грязного подворотничка к гимнастерке, или просто дремлешь.

Затем подъем, опять занятия, политчас, когда кто-то из офицеров, обычно взводный, приносит и читает газету, правда, иногда дает читать самым «грамотным» и с приемлемой дикцией. В нашей батарее это я или один из радистов, единственный в батарее очкарик, сильно близорукий (без очков никогда не ходил). У меня очков нет (и взять их негде), просто плохо вижу вдаль, все расплывчато, но обхожусь. Поэтому люблю наблюдать в стереотрубу: так четко все видно! Прямо другой мир.

После ужина свободное время для писем, починок, чистки карабина, заготовке валежника для печки, бесед с новыми приятелями и просто симпатичными тебе людьми. У меня это Шалевич, Хвощинский. Беседуем о доме, семье, гадаем, что нас ждет впереди. Раз в неделю или на 2–4 дня всем раздавали паек: хлеб, сахар и табак. Здесь была особая процедура, за которой все внимательно следили. Хлеб или сухари дневальный или кто-то с кухни в сопровождении старшины (он строго следил за процедурой) приносили во взвод управления с пункта «продснабжения» и высыпали на чистую плащ-палатку. Кругом собирался весь взвод. Назначались солдаты, которым обычно доверяли дележку хлеба и табака. Один из них резал хлеб (только черные, иногда плохо пропеченные буханки) на пайки или раскладывал по возможности одинаковые кучки сухарей, тоже черных (полагалось 900 г хлеба или 450 г сухарей в день на фронте и 600 или 700 г хлеба на отдыхе, в тылу), конечно, без весов, «на глазок». Другой солдат раскладывал по возможности одинаковые кучки махорки, часто это были стебли табака с листьями. Сахар раздавал старшина сам или повар под его наблюдением, черпая ложкой из мешка (35 г — полная столовая ложка в день), очень редко бывал кусковой сахар. Затем кто-то отворачивался и наугад называл очередную фамилию по списку. Называл только после того, как тот, кто резал, указывал на пайку (кучку) и произносил «кому?». Крошки раздавались желающим. Так соблюдалась справедливость. Я не курил и отдавал свой паек своим друзьям-«курякам».

Поделиться с друзьями: