Судьба открытия
Шрифт:
— А то! — буркнул в усы Никанорыч.
— Вот, брат ты мой, теперь на шахте «Магдалина»… Отымай баллон от насоса: полный. Те — порожние… Шурин у меня на «Магдалине» в забойщиках. А получка пришла — объявляют им: в конторе денег нет. Желаешь, говорят, бери уголь со склада, вместо получки. По конторской, стало быть, цене. Ты чуешь?
— Чую.
— Да на что он, уголь-то? — горячился Кержаков. — Продавать его куда-нибудь не повезешь! Вот и получается: углем по горлышко сыты, только брюхо пухнет с голоду… Нет, ты не строй насмешку над шахтером — уголь, он уголь и есть!..
На полу были разложены баллоны, выкрашенные в голубой цвет. Галущенко сидел на корточках и гаечным ключом затягивал на них бронзовые заглушки.
Лисицын, необычно оживленный, быстрыми шагами вошел в зал. Галущенко поднялся на ноги. Кержаков перестал стучать насосом.
— Работайте, я не помешаю вам, — сказал Лисицын и сел, легко вспрыгнув, на верстак.
С инструктором Галущенко у него были несколько особые взаимоотношения.
Когда спускались в шахту, в опасной обстановке подземной аварии, в удушливом дыму, нередко под нависшей, полуобрушенной породой, Никанорыч не отходил от Лисицына, становясь чем-то вроде его телохранителя и няньки. Вероятно, не полагаясь на опытность нового штейгера, об этом позаботился Терентьев. Так или иначе, но под землей в любой момент Лисицын рядом с собой видел голову Галущенко, заключенную в шлем, похожий на рыцарский, и в круглое слюдяное окошечко шлема на него смотрело то предостерегающее, то со спокойным одобрением усатое лицо.
Сейчас Лисицын спросил:
— Хотите узнать интересную вещь?
Никанорыч, с достоинством улыбнувшись, повернулся к штейгеру. Это был первый случай, когда молчаливый Поярков заговорил с членами спасательной команды о чем-то неслужебном… А Лисицын принялся рассказывать, будто в Петербурге он однажды лично встретился с одним ученым. Ученый этот пока никому не известен, потому что труды его еще не обнародованы. Между тем такой человек действительно живет в Петербурге и вот-вот кончает уже работу неслыханной важности. Что даст его работа людям? Она важна именно для тех, кто нуждается в хлебе. Труд его даст людям способ превращать обыкновенный дым и воду, по желанию, либо в сахарный песок, либо в первоклассную крахмальную муку. Собравшись сообща, люди сделают для себя приборы… И дальше так получится: где-то в топке горит уголь, дым поступает в прибор, а из прибора — успевай только, бери сколько надо пищевых продуктов!
Взгляд Лисицына был болезненно настороженным.
— Как вам такая идея? Нравится ли?
— Ишь ты! — сказал Галущенко и из вежливости покрутил головой. В душе ему было неприятно, что Поярков верит во всякие небылицы. Он был о нем лучшего мнения.
— А по-твоему как? — спросил Лисицын, посмотрев на Коржакова.
— Скажу вам, господин штегарь, — ответил Кержаков, — стало быть, выгода прибавится хозяину. Расчет! — Глаза его стали озорными. — Уж чего тут, брат ты мой: сахарные пироги пойдут в вагонах вместо угля с шахты.
Лисицын, словно поскучнев внезапно, спустился с верстака. Постоял немного и заметил вслух как бы нехотя, что дело здесь вовсе не простое. Суть в том, у кого будет преимущественное право владеть и пользоваться такими приборами. Насколько ему известно, ученый намерен не передавать этого права промышленникам.
— То ничего! — воскликнул Кержаков уже ему вдогонку. — Хозяин все приборы купит!
Обход помещений спасательной станции Лисицын закончил в очень плохом настроении.
Борьба тяжелая, неравная… Туманно, сумрачно, неясно вокруг. Кто-кто, а уж он-то должен знать из логики событий своей жизни, что предприниматели пойдут на любые крайности, что они скорей предпочтут уничтожить открытие, чем допустят вольное и массовое производство углеводов. И в руках у предпринимателей — сила. И справедливых прав людей перед напором этой силы никакая юрисдикция не защищает.
Лисицын подумал: ему сейчас близка мечта о большом народном восстании, которое прочно обеспечило бы всем минимум человеческих прав. Тогда и его открытию путь стал бы свободен.
Теперь вспомнилось: перед тем как они распрощались на Дарьиной заимке, Осадчий со страстью убеждал его, что революция в России скоро повторится и закончится победой угнетенных, — говорил об этом так, словно это не мечта, а неизбежно назревающее и закономерное.
Поглядев опять на привезенные из Киева стеклянные детали, Лисицын начал перекладывать их на пол, обворачивать каждую бумагой и упаковывать в ящик, всовывая в стружки. Надо, чтобы до поры до времени здесь чтонибудь по нечаянности не разбилось.
Вдруг он круто поднялся.
Пусть будущая революция — мечта. Но чья же, собственно, она мечта?…
Сразу будто услышал грубую брань конвоиров, почувствовал на себе кандалы и подкандальники. Тянутся колонны арестантов по этапам… Бредут по берегам Волги, у Западной Двины, у Иртыша и Буга голодные, затравленные люди — кто в лаптях, кто босиком, в лохмотьях. А что иное могут означать бесчисленные стачки, забастовки, голоса протеста, которые перекатываются по стране, не утихая?
Если суммировать в общий итог мечту миллионов, то здесь уже явно видны предпосылки гигантского взрыва.
С точки зрения истории, это быстро наступит. С точки зрения живого человека, вряд ли этого дождешься.
Сев у стола, Лисицын вздохнул.
Отчетливо донеслось: за его спиной в комнате что-то тоже негромко вздохнуло.
Оказывается, дверь приоткрыта. На пороге стоит мальчик, по виду лет семи, с черными торчащими вихрами, с загорелым, в веснушках лицом. Мальчика — Лисицын знает — зовут Петькой; он приходится приемным сыном хромому конюху Черепанову.
Петька случайно забрел в. здание станции. Никто ему не встретился, никто не выгнал, как обычно его выгоняют отсюда. Он заглянул в одну из комнат — нет никого, богатая койка, столик под скатертью. Пошел дальше и остановился, зачарованный увиденным. В первый миг даже не заметил штейгера Пояркова.
Перед Петькой — множество блестящего стекла: высокие стаканы и шары, то приделанные друг к другу, то обвитые трубками, то просто трубки без шаров, изогнутые так и этак. И все это сверкает, освещенное яркой лампочкой сбоку, и тени от всего причудливые на стене.
Он стоял, держась за дверь. В его темных, широко открытых глазах — любопытство, переходящее в испуг.
— Заходи смелей, голубчик. Гостем будешь! — ласково сказал Лисицын.
А Петька шарахнулся назад, и вот уже из коридора слышен дробный топот его ног.
Как-то раз нечто сходное было возле конюшни: Лисицыну захотелось завести с этим мальчиком беседу, погладить его по вихрастой голове. Он подошел к нему. Петька же взглянул недоверчивым зверенышем, метнулся прочь.
Сейчас Лисицын проводил его грустной улыбкой. Неужели он совсем уж не умеет разговаривать с детьми?…
Окна чуть запотели внизу. За окнами — тьма. Не видно ни голых ветвей, ни заборов, что отделяют прилегающий сюда заброшенный закоулок сада от служебного двора спасательной станции и от сада при особняке Терентьевых.
Словно пущенная в ход машина, Лисицын шагает по комнатам.
Во-первых, так: Осадчий все еще в Сибири — обстоятельство, о котором он раньше не подумал. Обстоятельство крупнейшего значения! Если связаться с ним хотя бы и по почте, с новой помощью Осадчего может быть разыскан Глебов и круг каких-то надежных петербургских друзей. Во-вторых, вообще нельзя мириться с нынешней своей оторванностью от большого мира. И надо как можно скорей перейти в эмиграцию. Тот же Глебов либо новые петербургские друзья наконец покажут ему тайную дорогу за границу, где у него будут развязаны руки, где он станет встречаться с учеными. Тогда и заботу о судьбе открытия с ним разделят многие другие — в России и повсюду.