Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этот мир хребтов и долин способствовал полисной разобщенности (если не предопределил ее), поскольку сухопутных дорог между долинами, несмотря на сравнительную доступность гор, практически не существовало. Единственным путем сообщения, связывавшим греков между собою, было море.

Море греков — по преимуществу Эгейское. Адриатика всегда относилась скорее к категории „чужого“, чем „своего“. Эгеида с щедро рассыпанными по ней островами, идеальными „ступеньками“ для каботажного плавания, давала моряку на примитивном суденышке ощущение спокойствия и безопасности. Впрочем — безопасности весьма относительного свойства: хотя не было в Греции места, удаленного от моря больше, чем на девяносто километров (так сильно изрезаны ее берега), хотя уже и по этой причине, и по необходимости (море не только соединяло греков, оно их кормило) круто соленые, неправдоподобно синие воды были для греков родною стихией и греки с незапамятных времен узнали нрав и капризы этой стихии, выведали, в какие месяцы лучше не испытывать ее снисходительность, владели приметами ее гнева и ее добродушия; несмотря на все это море неукоснительно требовало жертв, и люди шли на жертвы, рисковали жизнью, отдавали жизнь, потому что иначе было невозможно. Греки были морским народом, а море — трудная и опасная школа, оно требовало от народа силы, энергии, ума, предприимчивости, но оно и развивало в народе эти качества.

Впрочем, того же требовала и земля Греции, бедная, каменистая, сухая. Только на севере, в Фессалии, и в срединной части страны, в Беотии, были просторные равнины, пригодные для земледелия в относительно широких масштабах. В остальных местах поля лежали зелеными лоскутьями на выжженном серо-желтом фоне и, пожирая бездну труда, не могли прокормить весь полис: большинство греческих государств ввозило хлеб из-за границы. Не менее трудоемким было возделывание садов, виноградников, масличных деревьев, разведение пчел и мелкого рогатого скота (коров греки держали очень мало). И весь этот тяжкий, упорный труд приносил не слишком обильные плоды. Нередко говорят: греки были очень умеренны в еде — две-три маслины, ломоть хлеба, зелень, — и объясняют эллинскую „воздержность“ эллинскою же мудростью или, в крайнем случае, изнуряющею жарой. Но следует помнить, что воздержность была вынужденной; скудость земли приучала экономить, воспитывала умение обходиться немногим — и не только в еде и питье.

Контрасты в природе до известной степени отвечают противоречивым началам в психологическом складе народа: как и те, они не разрушительны, не доходят до крайностей, но словно бы конструктивны. Первый среди них — это контраст между светом и мраком.

Свет в Греции обладает неповторимой ясностью и прозрачностью. Таково было мнение древних — и самих греков, и, позже, римлян, — так судят нынешние путешественники, объездившие полмира, а не то и целый мир. Ясность света не может не воздействовать на ясность видения, а эта последняя, вполне возможно, оказывает воздействие на характер мышления и качества искусства. Греки были влюблены в свой свет, боготворили его и ненавидели мрак, туман, ускользающую от взора зыбкость очертаний. Темный лес заведомо неприятен греку, хотя он дарит тень, которая не просто отрадна, но совершенно необходима летом, не меньше, чем жаровня с углями — зимой. Так две контрастные пары (свет — мрак, свет — тень) накладываются одна на другую, вызывая сложный эмоциональный отклик.

Два с половиной тысячелетия отделяют нынешнее время от времен Пелопоннесской войны. Десятки, если не сотни войн разоряли и жгли с той поры греческую землю, десятки чужих племен прокатывались по ней и оседали на ней. И все же ученые полагают, что этнический тип грека в среднем не изменился и сегодняшние обитатели Фив, Пирея или Мистры, возникшей на месте древней Спарты, мало чем отличаются внешне от современников Перикла и Сократа. И глядя на уличную толпу в Афинах или в Фессалонике и мысленно исключая из нее туристов со всех концов света, толпу, такую разнородную и, однако, единую в своей пестроте, можно представить себе древнего грека — не бесплотного „пластического грека“ классицистов и романтиков, а живого, из мяса и костей, с резкими, размашистыми движениями, шумного, смуглого, темноволосого, темноглазого. (Скорее всего, византийская иконопись в изображении глаз была ближе к натуре, чем древняя скульптура: голубоглазые блондины и в старину составляли редкое исключение, предмет зависти.) Такой грек и был героем и жертвою Пелопоннесской войны.

ПЕЛОПОННЕССКАЯ ВОЙНА

Она стала неизбежностью задолго до того, как началась. Сами греки — и политики, и мыслители — знали это не хуже, чем ученые нового и новейшего времени.

Конец VI и первые два с половиной десятилетия V веков были для греков великою порою общенационального сплочения для борьбы с иноземными захватчиками — персами. Победа досталась немалою ценой, и самый большой вклад пришелся на долю афинян. Естественно, что они же возглавили союз греческих государств, сперва оборонявшийся от персидского нашествия, а потом поставивший себе целью отомстить захватчикам. Очень недолго союз оставался добровольным и равноправным: новая форма политической организации — федерация полисов — столкнулась с устойчивой, традиционно полисной психологией и не выдержала этого столкновения. Малые и слабые государства не желали терпеть афинского главенства — не для того сбросили мы общими силами персидское ярмо, чтобы попасть под пяту афинян! — афиняне же ни к каким „чужеземцам“ не умели относиться как к равным. Добровольный взнос обратился в подать (деньгами, судами или вооруженными людьми), товарищи по федерации — в подданных, а сама федерация — в тираническую державу, или в гегемонию („предводительство“), как предпочитали называть ее сами „предводители“. Уже в 470 году, меньше чем через десять лет после решающей победы над персами, афиняне военной силой усмиряли взбунтовавшихся союзников и, усмирив, лишили политической самостоятельности, иначе говоря — той самой „эллинской свободы“, ради которой был создан союз. А в 454 году союзная казна, хранившаяся на острове Делос, который издавна был религиозным центром ионийских греков, была перенесена в афинский Акрополь, в храм Афины Паллады, и афиняне стали распоряжаться общими деньгами вполне самовластно, употребляя их на усиление и украшение собственного города.

Афинская держава носила имя „морского союза“; и действительно, она владела сильнейшим в Греции флотом и господствовала на море практически безраздельно. Сильнейшим сухопутным государством, как и во время персидских войн, была Спарта. Вокруг нее также образовался союз городов, главным образом пелопоннесских и отчасти среднегреческих, либо связанных со спартанцами племенным родством, либо же просто страшившихся афинской гегемонии и сумевших остаться вне сферы ее влияния. Пелопоннесский союз, по-видимому, не знал таких острых внутренних конфликтов, какие раздирали Афинскую морскую державу. Объяснять это патриархальной честностью Спарты и цинизмом Афин, утративших моральные устои под влиянием новых разрушительных идей, или паразитизмом афинского демоса и честолюбием его вождей, или даже своекорыстными „классовыми“ интересами купцов и промышленников было бы и недостаточно (хотя каждое из этих объяснений заслуживает внимания), и не вполне обоснованно. Выход на международную арену означал крушение полисного хозяйства и государства. Между тем военное столкновение с персами было уже заключительным шагом в долгом путешествии, начало которого относится к VIII веку до христианской эры — ко времени основания первых колоний.

Первопричины греческой колонизации — не экономические (поиск рынков сырья или сбыта), а демографические. Избыток населения — следствие скудости почвы, высокой рождаемости и низкой детской смертности — дал себя знать очень рано, и, помимо образования колоний, практиковались и другие способы решения проблемы: умерщвление или подкидывание новорожденных, убийство стариков (по сообщению географа и историка Страбона, на острове Киосе каждому, кто доживал до шестидесяти лет, подносили чашу с ядом), массовый отток взрослого мужского населения за границу для службы в наемных войсках. Но, однажды возникнув, колонии постепенно изменяли экономическую, а отчасти и политическую жизнь метрополии, втягивая ее в международный обмен и, следовательно, исподволь подрывая замкнутую, самодовлеющую структуру полиса. С особенной интенсивностью это происходило тогда, когда государство оказывалось вынужденным ввозить из-за рубежа самое необходимое, например — хлеб, как ввозили его и Афины. И чем дальше уходило общество этим новым путем развития, тем труднее и теснее было ему в узких рамках полисной идеологии и государственности. А поскольку новый путь был историческою неизбежностью в расширяющемся, раздвигающем свои пределы мире, неизбежным было и крушение полисной системы, переход к системе крупных государств с централизованною властью — то, что у историков зовется переходом от эллинства к эллинизму.

Сказанное выше никак не означает попытки оправдать „афинский империализм“ или бедствия и зверства многолетней войны, тем более что и Афины, при всей своей, условно говоря, прогрессивности, отнюдь не были носителем нового уклада, а защищали обреченную идею суверенного полиса. В самом деле, поражением Афин в 404 году борьба не закончилась, она длилась еще тридцать с лишним лет, до так называемого Анталкидова мира (371 год), и что же он принес, этот мир? Восстановление автономии почти всех греческих городов, больших и малых, иными словами — возвращение к той системе, которая уже не могла дольше существовать! Стало быть, речь идет лишь об одном: о закономерности и необходимости решительного поворота в жизни греков. Мог ли этот поворот принять какие-то иные формы, более спокойные, менее кровавые, — вопрос, по-видимому, праздный; во всяком случае, задавать истории подобные вопросы бесполезно. Но одно ясно: если бы Спарта не выступила, ее роль взяла бы на себя коалиция афинских подданных или, может быть, Персия, тоже страшившаяся усиления Афин.

Датируя начало войны 431 годом, ученые следуют Фукидидовой традиции, но дата эта условна: первое открытое вооруженное столкновение двух союзов относится еще к 458 году. Таким образом, процесс втягивания в большую войну длился без малого тридцать лет. Как обычно происходит при хронической вражде крупных противников, поводом для стычек и взаимных угроз всякий раз бывали обиды, чинившиеся союзникам. Когда летом 432 года делегации городов Пелопоннесского союза собрались в Спарте на совет и спартанцы предложили всем высказать свои жалобы на афинян, решающим было выступление коринфян, обвинявших афинян в грубом нарушении тридцатилетнего мира, заключенного между Афинами и Спартой в 445 году. (По договору обе стороны обязывались не нападать на союзников противной стороны, не переманивать их и не принимать под свое покровительство, даже если они сами будут об этом просить.) Афинские послы, случайно находившиеся в Спарте по совсем другим делам, тоже получили возможность выступить. Говорили они не в собрании пелопоннесцев, а перед одними спартанцами и оправдываться, по существу, не стали, а ограничились тем, что сослались на свои исключительные заслуги во время персидских войн и на право оберегать свои приобретения и свою безопасность опираясь на силу, и в заключение призвали спартанцев не торопиться с войною. Те, однако же, не вняли призыву афинян и постановили воевать — не столько, прибавляет Фукидид, из сочувствия к союзникам, сколько из страха перед растущею мощью Афин.

Вооружаясь и готовясь начать боевые операции весной следующего, 431, года, враги между тем вели переговоры, которые должны были придать религиозную окраску назревающей войне. Они обвиняли друг друга в кощунстве и требовали наказания виновных.

Примерно за двести лет до изображаемых событий афинский аристократ Килон решил захватить единоличную власть в родном городе. Тесть Килона, тиран (т. е., по греческим понятиям, неконституционный правитель) соседнего городка Мегары, дал ему вооруженных людей, и Килон занял Акрополь (т. е. крепость на вершине холма). Но афиняне дружно сбежались со своих полей в город и осадили мятежника. Так как капитулировать он не спешил, а крестьяне не могли терять время праздно, карауля неприступные стены, граждане разошлись, поручив верховным правителям, архонтам, действовать по собственному усмотрению. Часть осажденных уже умерла от голода и жажды, остальные — среди которых самого Килона не было: он ухитрился тайком бежать — сели у алтаря богини Афины, в знак того, что молят божество о защите, а врагов о пощаде. Осаждающие предложили им покинуть священный участок, клятвенно обещав неприкосновенность. На самом же деле они заботились лишь о том, чтобы трупы умерших не осквернили освященное место, и, как только вывели сообщников Килона из храма, всех перебили. Это преступление против богини-покровительницы и хранительницы города получило название „Килоновой скверны“. Все запятнанные ею — в первую очередь архонты — были изгнаны из Афин, а поскольку (как уже упоминалось выше) потомки механически наследуют вины предков, сто лет спустя были наказаны и потомки виновных: живых отправили в изгнание, а кости умерших были вырыты из земли и выброшены за пределы Аттики. Впоследствии, однако, изгнанники возвратились, и Перикл, около сорока лет руководивший афинской политикой, происходил по материнской линии от одного из них. Теперь спартанцы требовали, чтобы кара пала и на этих, отдаленнейших потомков. В кого они метили, понять нетрудно.

Афиняне, в свою очередь, требовали мести за убийство Павсания, героя битвы при Платеях — решающего сухопутного сражения с персами (479 год). Сразу же вслед за победою при Платеях он вступил в тайные переговоры с персидским царем, предлагая подчинить ему и Спарту, и всю Грецию. Власти в Спарте об этом догадывались, но прямых доказательств не имели и выжидали целых десять лет, следуя непреложному ла-конскому правилу: без неопровержимых улик не выносить непоправимого приговора.

Наконец такие улики появились. Ближайший друг и доверенный Павсания должен был доставить его письмо персидскому наместнику в Малой Азии, однако, смущенный тем, что ни один из прежних посланцев не вернулся, он вскрыл письмо и нашел приписку, в которой Павсаний просил умертвить гонца. Он тут же пришел к властям с доносом, но и теперь эфоры (высшие должностные лица в Спарте) не пожелали действовать — прежде чем не услышат признания из уст самого изменника. Была подстроена встреча несостоявшегося гонца с Павсанием, во время которой первый упрекал второго в вероломстве, а второй просил прощения и умолял поскорее отправляться в путь. Эфоры, тайно находившиеся в том же доме, удалились прежде, чем разговор окончился, и постановили немедленно арестовать Павсания. Они встретили его по пути домой, но Павсаний по выражению их лиц обо всем догадался и бросился бежать к храму Афины Меднодомной — тесной часовне, обитой листами бронзы: он знал, что вытащить его из храма силою никто не посмеет, и рассчитывал выиграть время, не страдая между тем от непогоды под открытым небом. Но эфоры распорядились снять с часовни крышу, а выход замуровали и уморили преступника голодом, а перед самой кончиною вынесли его наружу, чтобы он не осквернил своей смертью святыню. Тем не менее оракул бога Аполлона в Дельфах объявил умерщвление Павсания кощунством.

Поделиться с друзьями: