Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сумма технологии

Лем Станислав

Шрифт:

Наше сравнение светского разговора с данной ситуацией не является просто шуткой, потому что и там и тут на самом деле замалчивается некий щекотливый вопрос, только в одном случае это вопрос сексуального характера, а в другом – теоретико-познавательного, эпистемологического. Один из самых разумных неопозитивистов, Эйно Кайла, очень удачно сравнил нынешнее положение в теории языка с айсбергом, лишь небольшая часть которого возвышается над поверхностью океана; под видимой частью айсберга в воду, во мрак океана уходит невидимая масса льда, и подобно этому основные языковые формы уходят в глубь, «во мрак» психики, тогда как над ее поверхностью возвышаются кристально ясные формализованные конструкции. Как бы ни отвечал Тарский или иной специалист по логической семантике на упреки М. Таубе, не подлежит сомнению, что всякая формальная процедура представляет собой лишь некоторую вставку между неформальным началом и неформальным концом. Сначала такой ученый о чем-то размышляет в содержательных понятиях, затем следует формализация, а когда она заканчивается, результаты снова оказываются понятными (хотя бы для специалистов). Выделение этой вставки при всей его дозволительности всегда является только выделением, и тут не помогут никакие заверения, будто, выписывая знаки, составляющие формализованное рассуждение, «семантик» не имел в виду ничего «значащего» и что такой же вывод может произвести даже машина, которая ничего не думает и не понимает. Не помогут потому, что в машине также действует «вставка», а «начало» и «конец», находясь вне машины, коренятся в мозгу человека. Утверждать, будто «все дело» только в формальном этапе, – все равно что заверять, будто все отношения между помолвленными до свадьбы и между супругами после таковой не играют никакой роли, будто все дело в свадьбе, которая не только составляет единственную благопристойную тему, но к коей вообще сводится все «значение» супружества.

Неформальные начало и конец формального построения показывают, сколь иллюзорны были попытки строголюбов изгнать значение из их жизненного пространства и сколь подобная чистка в общем-то похожа на поведение того крысолова, который выгнав метлой мышей из помещения, с сияющим лицом провозглашает, что здесь мыши больше не водятся. Что ж из того, что их там нет, если они кишат под дверьми? В формальной системе тоже нет значений, но они так и лезут в нее со всех сторон, хотя и не могут проникнуть в середку; так же и дьявол не в силах попасть внутрь мелового круга, очерченного с молитвой, но ведь ясно же, что мы не можем целую вечность просидеть в этом круге и нам придется когда-нибудь из него выйти – навстречу облизывающемуся черту. Ну а инженеры и вовсе не могут торчать в окопах, вдоль заклятой черты формальных систем, ведь они хотят действовать практически. А то, что профессор логики согласен хоть до самой смерти оставаться в этой осаде, их ничуть не утешает. Убедясь, что формальные системы математики можно уточнить до воплотимости в виде конечных автоматов, инженеры создают вычислительные машины. Но создание по аналогичным рецептам машин-переводчиков наталкивается на трудности. Эти трудности возрастают, по мере того как алгоритм перевода становится все более развитым и сложным, по мере того как он позволяет машине переводить фразы, реально встречающиеся в языке, а не только скрупулезно отобранные, вроде простейшей: Идет снег. Месть изгнанных демонов жестока. Семантики охотно сводят значение к синонимии, особенно в практических целях. Значением слова здание является слово строение, а в результате машина переводит фразу Крепок дух, хоть немощна плоть как Запах сильный, хоть мясо размякло. Бесспорно, отделение языковой структуры от значений бывает чрезвычайно полезным, без этого не возникла бы вообще теория передачи сообщений. Но если вы подвергаете язык столь радикальной хирургической операции, то объявите во всеуслышание, чем вы, собственно говоря, занимаетесь, признайтесь в ампутации обиходной семантики, потому что иное поведение – это политика страуса, за последствия которой влетает потом ни в чем не повинным конструкторам. Между тем специалисты в своем большинстве прикидываются, будто с этим ошкуренным языком, с этим их скелетным муляжом ничего особенного не произошло; будучи людьми учеными, они, конечно, знают, что им не удастся до конца формализовать ни дедуктивный язык, ни обиходный, но все же продолжают свое дело, полагая, что между не удается до конца и сейчас пока удается простирается область, достаточно обширная для того, чтоб они могли в ней очень долго и прилежно трудиться.

Впрочем, они претендуют и на большее. Если уж они не могут перейти от формализованного языка непосредственно к реальному миру, то, вознамерившись уловить сию реальность в свои капканы, они и ее формализуют, только скрытым образом, повторяя на все лады словечко эмпирический и оперируя так называемыми модельными мирами, которые подгоняют под свои языковые системы. Все это тоже может быть полезно до тех пор пока отдаешь себе отчет в том, что творишь; но по некоторым (психологически как-никак понятным) причинам подобные деятели иногда забываются, и если читаешь их работы, то создается впечатление, что они считают свои модели эмпирическими в том же смысле, в каком являются эмпирическими, например, исследования физика, работающего с камерой Вильсона.

Следует понимать, что все эти наши выводы не имеют ничего общего с какой-нибудь антиформализационной доктриной; такая доктрина была бы чем-то худшим, чем преступление, – она была бы ошибкой. Но всегда необходимо сознавать, каков тот допустимый диапазон, в котором мы работаем. Эти границы очень легко переступить. Можно долгие месяцы сидеть, погрузившись в изучение толстенных (они уже стали такими) фолиантов по теории игр, и, например, в пятидесятом по счету на одной из самых последних страниц найти набранное петитом примечание, что теория игр со всеми ее пространными построениями, увы, абсолютно непригодна в реальных ситуациях, ибо, к сожалению, оные ситуации куда запутанней, чем все конструкции теории игр на сегодняшний день. В то же самое время из популярных разработок можно уже вычитать о стратегических машинах для ведения войн и т.п., и т.д.

Возвратимся к значению значения. Один английский философ написал книгу как раз под таким названием («Значение значения»), в которой насчитал чуть ли не 36 различных значений этого слова. Критики «позиции умолчания», вроде Таубе, немногим могут нам помочь. Едва они переходят от критики к конструктивной программе, как тут же, ссылаясь, например, на философов вроде Уайтхеда, тянут нас в такие дебри, где уж воистину ничего поддающегося эмпирической проверке сказать нельзя. В этих дебрях блуждают платонистские идеи и прочие духи, и хотя Эшби и утверждал, будто кибернетика справится с любыми духами, лишь бы они блуждали закономерно, но тут и кибернетика бессильна.

Как можно уже догадаться, положение конструкторов незавидное. Помощь, которую им оказывают анатомы дедуктивных систем, сразу же обрывается; конструкторы добиваются получения производственных рецептов или хотя бы финитных процедур, ведь они не могут пичкать свои машины бесконечностями, которых, безусловно, не содержит и человеческий мозг, чьим «повторением» должны быть эти машины. Определения значения в рамках синонимии оказываются совершенно недостаточными: ignotum объясняется через ignotum [63] . Рабочие определения, в которых утверждается, что значение – это отношение, соотнесение, продукт символического функционирования, знаковая ситуация, соответствие, отражение, ничего не дают конструкторам, которым во что бы то ни стало надо понять, не что такое значение, а как его сделать (воспроизвести). Они готовы пожертвовать «абсолютно точным», «окончательным» знанием ради рабочей гипотезы, которую можно было бы проверить на практике.

63

Неизвестное (лат.)

Никакой общей теории «распознавания зрительных образов» не существует, а машины (с трудом, правда), распознающие такие образы, уже есть, и хотелось бы построить также машины, которые «понятливо» вели бы себя. Но пока что между формальным берегом языка и смысловым зияет пропасть. «Значение» всегда в конце концов цепляется за «понимание», а понимания нет там, где некому понимать. Таким образом, «безлюдность» языка сохранить невозможно, а тот, кто ее что есть силы отстаивает, кончит вместе с бихевиористами, которые наложили суровейший запрет на всякие рассуждения о психике в неэмпирико-физических терминах, кончит как человек, который пожелал детально и до конца разобраться в ходьбе, но при этом, упаси боже, ни единым словом не хотел обмолвиться о ногах и даже о возможности их существования. Профессор Райл написал необычайно интересную книгу [64] , в которой всем на удивление доказал, что никакого сознания вообще не существует. Он уничтожил сознание, раздавил его, высмеял, закидал прозвищами, вроде the ghost in the machine. Собственно, следующим логическим шагом, которого бог весть почему никто не сделал, было бы провозглашение доктрины, симметрично противостоящей солипсизму. Солипсизм утверждает, что существую только «я» – следует заявить, что существуют только «другие». Эту доктрину можно отлично обосновать. Если бы другие люди не обращались ко мне, не отвечали на мои вопросы, захотели бы проходить сквозь меня, словом, если бы я ни для кого не существовал, разве не следовало бы мне признать, что меня в действительности не существует? Следовательно, каждый существует только потому, что он существует для других, а то, что ему самому кажется, будто он и «для себя» существует – это все бред, галлюцинация, сон, иллюзия, сумеречное состояние души, наконец. Бывает же, что мне кажется, будто я летающее, или беспозвоночное, или еще какое-нибудь совсем уж неописуемое существо, воплощение некоего «я»; такие состояния наступают ночью, и только тот факт, что никто из окружающих не подтверждает моего бытия в таких формах, вынуждает меня в конце концов признать, что все это мне только казалось, что все это мне, например, снилось и т.п. Да если б и впрямь существовали только «другие», то среди бихевиористов, физикалистов, формалистов воцарилась бы атмосфера всеобщего облегчения, успокоения, блаженства, исчезли бы миллионы забот, короче, возник бы сущий эпистемологический рай. Не придавая лично особого значения вышеизложенной абсолютно оригинальной концепции, я готов уступить ее заинтересованным лицам.

64

G. Rуlе, The Concept of Mind, Barnes and Noble, New York, 1949.

Поскольку к значению значения невозможно подступить прямым путем, сейчас распространен следующий способ действий: язык изучают физикалистскими и формалистскими средствами, молчаливо, втайне предполагая при этом, что если его (этот язык) сначала атомировать, раздробить, выпотрошить, анатомировать, а потом снова, уже с учетом полученных знаний, сложить и свинтить внутри какой-нибудь материальной системы, например цифровой машины, то значения появятся внутри этой системы как бы сами собой, но вместе с тем в силу жестокой необходимости, словно привнесенные внутрь машины, привинченные к ее деталям, и благодаря этому задача будет решена. Этот способ действий можно образно представить на примере транспортировки какой-нибудь огромной мозаики, которая изображает что-то поистине прекрасное: достаточно тщательно перенумеровать обратную сторону всех камешков, из которых сложена мозаика, и можно совершенно спокойно всю ее разобрать, запаковать камешки в ящики и отправить адресату; при сборке на новом месте необходимо только соблюдать порядок номеров, которыми помечены камешки; прекрасная значимая сторона в виде картины сама собой постепенно возникает в результате этого шаг за шагом осуществляемого процесса.

Но по отношению к языку такой способ действий, допустимый в определенных рамках, в целом невозможен.

Я рискую быть изгнанным из хорошего общества за фразу, которую сейчас произнесу, ведь она прозвучит непристойно. Но я все-таки должен ее произнести. Впрочем, эта непристойность не является новинкой. ПРЕДЛОЖЕНИЕ – ЭТО МЫСЛЬ, ВЫРАЖЕННАЯ СЛОВАМИ. Этому меня учили еще в школе, и хоть я почитаю кибернетику, amicus Plato, sed magis amica veritas. [65] Уверяю вас, это действительно так.

65

Друг мне Платон, но истина друг мне больший (лат.). Слова, приписываемые Аристотелю.

Язык – это не мышление, а мышление – это не язык (то есть оно не обязано быть только языковым). «Значение», конечно, является отношением, соответствием, имеет характер континуума, все это так, но это прежде всего переживание. Фраза, высказывание, предложение означает что-либо, если она порождает мысль, выражением которой является. Могут существовать бессмысленные фразы, но нет бессмысленных мыслей. Значение не «спрятано» во фразе: оно возникает в уме, когда эту фразу слушают или читают. Нельзя говорить о фразе, будто она и есть значение. Говорят, и правильно, что фраза имеет (определенное) значение. Она обладает им; поэтому в языке, оторванном от существ, его понимающих, отсутствуют и значения. Поэтому фразу сравнивают с формой, которую мысль наполняет значением, вливаясь в нее; смысловым содержанием фраза наполняется в психическом процессе. Если форму подвергнуть исследованию, то вскоре окажется, что она не является «точной». Гипсовую форму можно оттиснуть в ином материале, не утратив при этом чисто механическом переносе никаких существенных деталей. Но невозможно «оттиснуть» достаточно развернутую фразу в материале другого языка, пользуясь механическими средствами чисто алгоритмического перевода. Фраза не просто форма мысли, а форма обедненная, сокращенная и в то же время неоднозначная – ее можно по-разному понимать, толковать множеством способов, по-разному «ворочать в уме». Психические процессы, которые формируют значение, не являются пассивным восприятием определенной цепочки сигналов и сопоставлением их со «словарем» и синтаксисом. Можно услышать совершенно непонятную фразу, даже если знаешь данный язык, его словарь и синтаксис. Я, например (из-за умственной неполноценности, конечно), не понимаю многих фраз в текстах Хайдеггера или Гуссерля, они для меня ничего не значат.

Я говорю вполне серьезно. Фразы являются программой действий, но с большими пробелами и очень расплывчатой; они «понятны» лишь потому, что мозг располагает предпрограммированием, полученным за все время своего существования. Перевод с одного языка на другой подобен попытке установить взаимооднозначное соответствие между скелетами двух различных позвоночных. Никакое чисто «формальное» сравнение не даст такого соответствия, если ему не будет сопутствовать знание анатомии и физиологии, а также экологии этих животных. Как догадаться о функциональном различии между хвостом кита и хвостом слона, если не знаешь, что первый живет в океане, а второй – сухопутное животное? Семантика является для языка тем же, чем для остеологии – гравитация, ибо и тот и другой «скелет» формируют факторы, лежащие вне их самих. Язык живет в «экологической» среде человеческого мозга, начало которой лежит в природе и которая простирается в пределах общественных систем. Значения находятся в психических процессах, вне фраз, как мышцы – вне скелета или рука скульптора – вне глины. Они – оркестр, а фразы – только партитура. Партитура симфонии – это еще не симфония, хотя, конечно, и оркестр не сыграет симфонии без партитуры. По языковой трудности тексты располагаются в непрерывный спектр, к тому же этот спектр неодномерен; практически для каждого человека можно указать текст, который он поймет на столь низком уровне, что при приеме будет утрачена значительная часть содержащейся в тексте информации. Большинство людей вообще не понимает слишком трудного или специализированного текста, из чего можно заключить, что хорошая машина-переводчик должна была бы демонстрировать незаурядный коэффициент интеллектуальности; но неизвестно, как создать машинную программу, которая повышала бы этот коэффициент тем больше, чем более трудный текст предстоит переводить.

Поделиться с друзьями: