Свет в окне
Шрифт:
И другая загадка – мать, которая без него менялась. Нет, она была не той, которую Олька помнила из раннего детства, когда неистово ждала ее появления, но совсем не знала, как себя вести, увидев ее на пороге. Та была «мамочкой-Таечкой» – или просто «мамочкой».
Слово «мамочка» выскочило откуда-то, как солнечный зайчик, но так живо, словно только что вошла она сама, в модном фиолетовом платье, с пышными волосами до плеч, и маленькая Олька – Лелька, конечно же, тогда еще Лелька! – бросается ей навстречу и жадно втягивает запах холода, папирос и чего-то непонятного, только мамочкиного: духов? Пудры?.. Мамочка-Таечка гладит ее по голове, причесывает и называет «Лялька моя, Лялька», от ее пальцев пахнет табаком. Так много накопилось, о чем Лельке хочется рассказать! Но мамочка протягивает руку к стопке книжек: «Что это, “Гуттаперчевый мальчик”? Кто тебе такое читает?». И как ни уверяет Лелька: «Я сама, сама читаю!», мамочка качает головой: «Кошмар, это кошмар какой-то!».
Мохнатое слово потом приснилось – вернее, не слово, а кот Баюн, который разевал страшную пасть с кошшшмарррным урканьем и окутывал душным мехом, а прогнать его может только мамочка, но ее во сне нет.
Она приходит в Лелькин день рождения и приносит «шикарный» подарок: новое платье, «чистая шерсть», хотя никакая шерсть на платье не растет, оно зеленое и гладкое, а спереди вышиты белые елочки. Мамочка причесывает Лельку и долго причесывается сама, а потом они едут в ресторан – там Лелька еще никогда не была – и едят мороженое, но не такое, как продается в будке на углу, а в смешных маленьких тазиках на ножке. Мороженое тоже необычное: разноцветные шарики – белый, коричневый и розовый, – а сверху варенье. Салфетка у Лельки сползла, и белая капля плюхнулась на платье, так что теперь «шерсть» перестала быть чистой, но мамочка смотрела в окно и не обратила внимания. Лелька так увлеклась раскопками в мороженом, что не заметила, как за столиком очутился чужой дядька. Он улыбался мамочке, во рту у него сверкал золотой зуб. Они разговаривали и пили лимонад. «Я тоже хочу!» – попросила Лелька, и золотозубый позвал тетеньку в переднике – маленьком и бесполезном, все равно что кукольном, – кивнул ей и сказал: «Крюшон». Немножко похоже на «кошмар»; оказалось, тоже лимонад, только не желтый, а розовый. Мамочка улыбнулась: «Вы балуете мою Ляльку», и стало жалко, что у мамочки нет такого нарядного золотого зуба. Кажется, дядька не заметил, что у Лельки новое платье, она хотела сказать ему, но мамочка все время с ним разговаривала, а мороженое кончилось, поэтому надо было ждать подходящего момента. Он и подвернулся, когда они выходили из ресторана и мамочка сказала, что сейчас пойдут фотографироваться «на память». Лелька решила сообщить о платье, когда будут фотографироваться. Однако фотографировались они вдвоем, золотозубый куда-то делся, так и не узнав, что платье новое.
…Сколько ей тогда исполнилось, четыре или пять? Если пять, то в этом году, через десять лет, мать сохранила традицию – шерстяное платье, хоть и школьное, а потому не зеленое, а синее.
Слова «мамочка» и «мама» давно забыты. Осталось – вернее, появилось само – слово «мать», короткое и взрослое. Постепенно Олька научилась обращаться к матери, избегая собственно обращения: ни «мама», ни «мать» не выговаривалось. Сначала это напрягало, теперь стало проще.
Хотя надо отдать ей должное: мать не всегда делала только полезные подарки – она дарила то, что любила сама: книжки. Правда, книжки старалась выбирать полезные, так появились Жюль Верн и Вальтер Скотт. «Я в твои годы зачитывалась Жюль Верном; как можно не любить его или Вальтера Скотта, ума не приложу!»
К Вальтеру Скотту в розовых, как женские трусы, обложках любви не получилось. Из Жюля Верна Олька прочитала только «Таинственный остров», но в это время начал выходить Майн Рид, том за томом, и Жюль Верн, никем больше не тревожимый, остался стоять на полке, безнадежно слипаясь серыми дерматиновыми переплетами. Кроме Майн Рида, мать подарила кучу сокровищ, среди которых были «Принц и нищий», трехтомник Беляева, «Тиль Уленшпигель»… В том, как она это делала, не было никакой праздничности – она покупала книги, как другие покупают хлеб, и не вручала торжественно, а просто клала на стол, часто со словами: «Можешь читать первая»; так она положила «Дневник Анны Франк». Мать словно говорила: ешь ты первая, потом я. Книги были хлебом насущным, о котором молится бабушка.
Книги – лучшее, что было в этой квартире и в этом доме.
Этот дом Олька ненавидела. Здесь началось предательство матери – тогда она еще была «мамой». Здесь появился Сержант и стал называть ее Ольгой; потом в этом чужом и враждебном доме заставили жить ее. Если «21» счастливое число, то не для Ольки. Позолота на номере потускнела и кое-где стерлась, но совсем недавно над парадным приделали новенькую эмалевую табличку с тем же издевательским «счастливым» номером.
Все остальное в доме тоже было чужим, начиная с треснутой нижней ступеньки парадного. Внутри всегда было прохладно. Слева от входа висело огромное зеркало – ну кому нужно зеркало в парадном? Люди вели себя странно: не заметить зеркало было нельзя, и поэтому на него посматривали со снисходительным презрением, кто-то даже бросил: «Буржуйская роскошь». Однако если никто не видел, то все охотно в это зеркало смотрелись. Еще понятно, мать: она красивая, но, когда мимо проходила дворничиха Клава, она тоже останавливалась и, втягивая живот, поворачивала голову то вправо, то влево и поправляла кудряшки. Бабушка сказала бы: «курам на смех», а Томка – «опухнуть можно».
Однажды Сержанту пришло в голову побриться у зеркала. «С ума сошел!» – не поверила мать. Сержант возмутился: «Имею право, зеркало общее!». Сам уже взбивал в стаканчике пену и через минуту в самом деле выперся в коридор в нижней рубахе, локтем открывая дверь, потому что в руке держал бритву и помазок. Встал, как идиот, у «общего» зеркала и намылил рожу, а за его спиной проходили люди, спеша на работу, и удивленно смотрели – не на него, а на его отражение, и так же удивленно здоровались. Сержант тоже здоровался – не с ними, а с отражениями, поэтому порезался. Эту процедуру Олька наблюдала своими глазами – ходила в погреб за углем, а если человек с тяжелым ведром идет по коридору, то имеет право не торопиться и получить удовольствие от бесплатного зрелища.
Добривался Сержант на кухне, а порезы, как обычно, заклеивал крохотными газетными клочками.
Не обошлось без дворничихи Клавы.
Постучала громко, как пожарник – попробуй не открой.
– Это ты чего в колидоре броешься? Все мушшины дома броются, вот и Федя мой дома; а ты зачем в колидор пошел?
Жалко, что Ольке не удалось дослушать дискуссию об «общем» зеркале – надо было уходить в школу. Правда, больше Сержант бритье «в колидоре» не повторял, объяснив, что там «свет плохой».
Свет в вестибюле и правда был слабый, так что надписи на черной доске, висевшей напротив зеркала, при той лампочке прочитать было нелегко, хотя кому интересны эти надписи? Олька давно выучила их наизусть, однако вовсе не потому что заинтересовалась, а просто чтобы оттянуть возвращение домой, в квартиру.
Доска была разграфлена, и в каждой графе против номера квартиры стояла фамилия жильца, как в классном журнале, только не по алфавиту. Графа против квартиры номер три, где сейчас живут старые большевики Севастьяновы, пустовала – значит, раньше там никто не жил. Остальные жили в других квартирах, только давным-давно (Клава говорит, до революции):
Нейде
Шихов
Гортынский
Ганич
Бергман
Стейнхернгляссер
Зильбер
Буртс
Эгле
Строд
Чужие, странные фамилии, никому не нужные, кроме этой доски.
Которая тоже никому не нужна, о чем дворничиха иногда вспоминает, однако доска как висела, так и висит.
Ольке нравятся две фамилии: Гортынский и Стейнхернгляссер. Первая ужасно благородная и… гордая, а вторая хороша тем, что никто не может ее выговорить, не запнувшись, кроме нее, они во дворе много раз спорили. У Лильки тоже хорошо получается, и брат на нее злится.
Иногда Олька пробовала представить себе, какие они были, эти чужие люди со странными фамилиями. Мать, правда, утверждает, что такой фамилии – Стейнхернгляссер – просто не может быть, это наверняка ошибка. И вообще вместо того чтобы думать о ерунде, взяла бы да делом занялась, нечего лодыря гонять.
Олька решила для себя, что Стейнхернгляссер был иностранцем, ведь при царе здесь французы жили, вот как Пушкин описывает, или немцы: у бабушки в молодости была подруга, настоящая немка. Стейнхернгляссер был путешественником, уезжал в дальние страны, откуда возвращался исхудавшим и загорелым и привозил какие-нибудь диковинки: отравленный наконечник копья (стрелу?..), диковинную птицу или обрывок пергамента на незнакомом языке. Он входил в парадное, бросив извозчику золотую монету, и шел к себе на четвертый этаж – в пробковом шлеме, пропыленном и выгоревшем костюме и щегольских сапогах, а за ним нес сундук его преданный слуга (мавр или турок, она еще не решила). У Стейнхернгляссера орлиный нос и горькая складка у губ. Он никогда не улыбается, потому что невеста оказалась недостойна его: выскочила замуж, пока он скитался в тропических лесах Бразилии, отстав от экспедиции (тропики в Бразилии или не тропики?).