Свет всему свету
Шрифт:
Здесь, на набережной, организация национальной помощи создала народную столовую, где до трехсот детей ежедневно получают по стакану супа и по пятьдесят граммов хлеба, на питательном пункте грудным детям выдается по стакану молока. Многих детей и женщин местные органы отправляли в провинцию.
Максим и Павло долго глядели на детскую очередь, быстро продвигавшуюся к котлу. Ни сутолоки, ни беспорядка, лишь детское нетерпение и страх: вдруг ничего не достанется. У Максима сжалось сердце. Что перечувствовали их матери, что пережили они сами!
У котла вдруг возник шум, в очереди поднялся плач. Все кончилось, котел пуст. Дети в конце очереди остались без супа и хлеба. Надо было видеть их глаза, полные слез, их тонкие, исхудавшие ручонки, чтобы понять, что такое голод.
— Скажи им, Павло, пусть идут за нами. Получат хлеб и суп.
Орлай перевел, и дети, как по команде, тонкой цепочкой двинулись за Максимом. Он привел их на кухню как раз к обеду. Связные из рот уже получили термоса с супом и кашей и собирались в подразделения.
Максим объяснил положение. Оказывается, пол-обеда уже отдано голодным. Тем не менее никто не спорил. Всем детям налили из термосов по стакану супа. Каждый получил по кусочку хлеба.
Какой поднялся шум! Ребята отрывали пуговицы от пальто и с наивной непосредственностью предлагали их солдатам в обмен на звездочки. Дети есть всюду дети!
Максим глядел на них с горечью и с радостью. Лет через десять — пятнадцать они будут студентами, станут техниками, инженерами, учителями. Кого воспитают из них, друзей или врагов? Неужели и их погонят захватывать чужие земли? Нет, не может того быть! Не может! Не будет! История — добрый учитель.
Так бывает после грома перед самым дождем. Мертвая тишина! Потом легкий шорох ветра в замершей листве, робкий и глухой крап капель, и свежий живительный ливень вдруг заполнит все небо, воздух и землю.
Так и сегодня. Отгремели последние залпы, и все кончено. Точно замер весь Будапешт, и нигде ни выстрела.
Штурмом взята цитадель, и с крепостных бастионов разметавшийся внизу город кажется притихшим и непривычно покойным. Огонь и дым, кровь и смерть — вся война, которая только что буйствовала здесь, вдруг ушла далеко-далеко. А всюду, нет, не мертвая, живая тишина, когда каждый звук отзывается звоном. Голоса людей, как живительный дождь, заполняют сейчас все улицы и площади, звучат в уцелевших домах и кварталах, и каждый день над этим выстрадавшим свое счастье городом будет всходить ясное солнце и с утра до вечера светить людям, радующимся жизни.
Центром укреплений Буды были две крепости: королевский дворец, занятый вчера, и цитадель на скале Геллерт, штурмом взятая сегодня. Засевших тут опричников Салаши и эсэсовцев Пфеффера-Вильденбруха не спасли ни старинные форты, ни исступленный огонь. Под угрозой полного и беспощадного уничтожения они подняли белый флаг.
Мимо Максима и Тараса, мимо Павло и Козаря — мимо победителей шли под конвоем пленные, только что выбитые из этих каменных и железобетонных катакомб и крепостных бастионов. Бойцы глядели на них с ненавистью и презрением. Сколько из-за них пролито крови и вырыто могил! Скольких людей оставили они без крова, без родных и близких! Весь Будапешт по их вине лежит в руинах. Чем рассчитаются они с семьями погибших, с этим миллионным городом? Пройдут годы, десятилетия, а черная слава будет неотступно следовать за каждым, повинным в злодеяниях на этой земле.
Среди пленных регент-самозванец Салаши, командующий гарнизоном окруженных немецкий генерал Пфеффер-Вильденбрух и вес офицеры его штаба, главари нилашистов, военные преступники, искавшие защиты у немецкого оружия. Все они идут разбитые, беспомощные, обесславленные.
Салаши глубоко упрятал голову в плечи, бледный и пугливо озирающийся но сторонам, он семенит за своими опричниками. Глаза его лихорадочны и опустошены, в них ничего, кроме животного страха.
Немецкий командующий еще пытается сохранить лоск. Но жесты его рук торопливы и беспомощны, глаза бегают из стороны в сторону, как у загнанного зверя, по которому осталось сделать последний выстрел.
Когда увели пленных, Думбадзе собрал поредевшие роты и направился с ними к отелю у подножия горы, где осталась батальонная кухня. Завтра ему догонять, свой полк, свою дивизию.
Следуя за батальоном, Максим Якорев остановился у спуска и поглядел на освобожденный Будапешт. Иссеченный стрелами и дугами улиц и проспектов, он разметался внизу, как больной в постели, изнемогший и притихший, но безмолвно радостный и довольный, так как кризис миновал и жизнь его уже вне опасности.
Ветер разогнал последние облака. Небо ясно и чисто. Синее, синее, оно будто заново вычищено в честь большого праздника. Повеселевший Дунай искрится и плещется у гранитных набережных из тесаных плит. Но под скелетами обрушенных в воду мостов река хмурится.
Максим еще и еще окидывал взглядом весь город. Каждая пядь здесь взята с бою и полита кровью, каждая пядь!
Он помрачнел вдруг и заспешил за батальоном. Роты приближались к отелю. Стены его в проломах и исклеваны пулями. Окна замурованы и превращены в амбразуры. Опричников Салаши и эсэсовцев Пфеффера выкурить отсюда было нелегко. Максим с болью в душе поглядел на камни набережной, еще не высохшие от крови убитых и раненых.
После обеда он вышел на веранду отеля, где уже находились Голев, Имре Храбец и Павло Орлай. Будапештская битва окончена. Она стоила дорого, но принесла свободу и радость победы. Недаром весь мир, затаив дыхание, ждет сейчас салюта Москвы.
Имре Храбец рассказал про мадьяр, сражавшихся за Будапешт. Они кровью искупили позор венгерского оружия, обесчещенного Хорти и Салаши. Но есть в городе и другие — эти готовы перегрызть горло тем, кто стоит за новое.
— Помните Пискера, что закрыл было макаронную фабрику? Такой активный теперь. В партии сельских хозяев подвизается.
— Туда что, и таких акул принимают? — удивился Голев.
— У него поместье, земля, вот и пристроился.
— Ну и шкура! — не удержался Павло.
— А банкира помните? Тоже выплыл. Крупный делец. А американца, что из подвала вытащили? О газете хлопочет. Такой разведет демократию! Пенча в редакторы прочит. Это хортистский журналист. Я в Дебрецене с ним познакомился. Так и лезут из всех щелей. Только и наши силы не по дням, а по часам растут. Коммунистов больше тридцати тысяч стало.
— А что ты хочешь? — заговорил Голев. — Борьба за новую Венгрию — все равно что плавка металла. Знаешь, какой огонь бушует в печи, как кипит жидкая масса? Кажется, бери и разливай. А пробьет лётку — и стремительно вырывается пламенная струя, фейерверком брызжет. Всплывает шлак! Лишь потом, очистившись от него, могучим потоком пойдет настоящий металл.
— Вот здорово! — обрадовался Имре.
— А эти Пискеры, Пенчи, все Швальхили — просто легковесный шлак.
На веранду отеля доносился все нараставший гул уже мирного города, только что распрощавшегося с войной; и гул его Голеву чем-то напоминал отдаленный гул мартенов. Еще трудно было сказать, из каких сплавов, но верилось, здесь в самом деле варилась добрая сталь.
Конечно, они понимали, в жизни все сложнее, чем обычная плавка. Пройдут годы, и их победа будет упрочена. Но как знать, сколько и каких испытаний пошлет им судьба. Будет и то, что враг, скопив силы, сбросит забрало и станет в открытую биться за свою власть. Одиннадцать лет спустя после победы будет огонь и дым, кровь и смерть — все будет, и сын Голева, сраженный мятежниками, распластается на мостовой, когда-то политой кровью отца. Только освобожденная и возрожденная Венгрия все равно восторжествует!