Светоч русской земли
Шрифт:
Мечты, похороненные со смертью Михаила Тверского, всё ещё брезжили в речах за столом.
– Вот бы, ежели бы... Покойник, Михайло Ярославич, Царство ему Небесное, гляди-ко, почти уже всю Владимирскую землю совокупил в руце своя! За малым дело не состроилось! Новгород Великий, вот... Да, Новгород! Упрямы, непоклонливы новгородцы-ти! А ныне опять все - поврозь, да под московского князя головы клонят...
Жена была права в давнем своём озарении. Кирилл всю жизнь мечтал о благолепии, о торжественном уставном несении высшей службы, и всю жизнь верил, что князь должен быть справедлив, великодушен, мудр и милосерден, и когда видел иное - недоумевал, не верил, не понимал и не принимал, закрывая глаза на многое.
В иную пору, в иной действительности был бы Кирилл и в почёте и на своём месте. Но когда всё рушилось, бродило, а новое не устраивалось ещё, он был порой смешон, как токующий тетерев, который слышит лишь себя.
Но уже и эти заботы отходили для него в сторону, теряли свою прежнюю остроту и боль. И всё чаще Кирилл такие беседы кончал присловьем:
– Един - Господь!
В нём всё укреплялось и росло сознание, что земная жизнь, его труды и чаяния - суета сует, и то, чему он посвятил жизнь, вряд ли столь уж важно перед лицом Господа и Вечной Жизни. И всё меньше трогало Кирилла, что хозяйство плыло из рук, уходило добро, уходили люди, пустели волости, некем и нечем становилось содержать городской двор... Здесь, на Земле нажитое, и должно остаться на Земле.
Впрочем, хоть и скудел боярин Кирилл, всё же он оставался великим боярином, и его хозяйство, трижды порушенное, всё ещё было боярским и большим. И сына Стефана отдали учиться в Григорьевский затвор, рядом с теремом князя, куда ушла едва ли не вся библиотека князя Константина Всеволодича, и отроки лучших боярских семей учились здесь, и самые учёные иерархи церкви выходили отсюда.
К Кириллу подходила старость. Ещё не согнулся стан и сила ещё не ушла из предплечий, и в светлых волосах не вдруг проглядывали, прячась, нити седины, но уже виднее стали белые виски, и узкой лентой посеребрило бороду, и посветлели брови, и складки пролегли у рта, и морщинки у глаз не сходили, даже когда он переставал щуриться. И всё больше от городских, невесёлых дел, он обращался к детям, словно чаял достичь в них то, что не удалось достичь самому, себе же оставляя надежду на монастырское успокоение.
В детях на первом месте был для него Стефан. С ним Кирилл проводил часы, толкуя греческие книги, обсуждая деяния Александра Македонского, Омировы сказания, читая вслух хронику Амартола и русские летописи.
Малыши - Варфоломей с Петром - занимали меньше места в душе и в мыслях родителя, хоть и помнилось, и тревожило то, что произошло в церкви, но помнилось и вспоминалось от случая к случаю, а так, ежедневно, Варфоломея не выделяли особо, уделяя ему и меньшему брату поровну внимания и ласки.
И просмотрели те отклонения, те поступки, которые знаменуют начало неповторимости. Но что было неповторимо в характере Варфоломея?
Карапуз, качаясь на ножках, пошёл к двери, на четвереньках перелез через порог, действуя одной рукой: в другой у него что-то зажато. Повернувшись задом, он спустился со ступеньки на ступеньку, вниз по лестнице высокого крыльца. И, наконец, в очередную соступив, босая ножка ощутила пыль двора. Покачиваясь, он пошёл по двору туда, к высокому, выше его роста, бурьяну, приговаривая: "Не кусяй!.." Жук, зажатый в кулачке, скрёб лапками и уже вцепился ему в ладонь. Но малыш терпел. Вот он разжал ладонь - лопухи, татарник и крапива уже окружили его своими головами - и начал поглаживать жука по спинке. Жук расцепил челюсти, стал вертеть головой и сучить усиками и, наконец, раскрыв надкрылья, выпустил прозрачные крылышки, сорвался с ручки и исчез в траве. Младенец смотрел вслед жуку, которого он подобрал на полу изложни и нёс сюда, чтобы выпустить.
Жаль только, что жук так быстро улетел, не дав рассмотреть крылышки!
Варфоломей повернулся к дому и, посапывая, пустился в обратный путь.
Почему один малыш поступает так, а другой, в той же семье, - иначе? Почему один отрывает лапки и крылья жуку, разоряет гнёзда, убивая птенцов, наперекор родительскому слову, а другой посадит на зелёный листик и выносит на улицу червяка, а, заглядывая в гнездо, боится дышать, чтобы не испугались птенчики? Сколько тут усилий воспитателя, родителей, а сколько - от природы человека?
Варфоломей рос неслышно, не причиняя неприятностей родителям. Был здоров, тих и послушен. И то, что отличало и выделяло его, было тем, что позволяло родителям почти не обращать внимания на среднего сына, отдавая внимание младшему, Петру, который часто и прихварывал, и капризничал. Варфоломея же отличала послушливость и старательность. Ему почти ничего не приходилось повторять дважды. Сказанное матерью или нянькой он запоминал и исполнял в точности. Поставить ли свою мисочку на стол, задвинуть ли и закрыть ночной горшок, застегнуть рубашечку, перекрестить лоб перед едой, умыть руки – всё он делал тщательно и спокойно, даже с удовольствием, и любил осматривать себя, когда на него надевали нарядную рубашечку. Подолгу рассматривал рукава, разглаживал ткань у себя на животике, а когда его обижали, недоумевал. Как-то братья-погодки и младший Тормосов затеяли возню, и вдруг Тормосов (он был чуть постарше) взъярился:
– У меня и у Пети - белые рубашки, а у тебя - синяя, ты - не наш, иди отсюдова! - И начал пихать и бить Варфоломея, оцарапал и свалил его в канаву. Это было одно из первых воспоминаний Варфоломея, когда мир ещё воспринимается отдельными картинами. Он помнил, как негодовал и подпрыгивал мальчик, чуть побольше его ростом, как его почему-то пихали и толкали в канаву, всю в колючих травах, и запомнил своё тогдашнее недоумение: не уж то от того, какая рубашечка, можно любить или не любить человека? Он выбрался из канавы на четвереньках, и всё думал, не понимал и видел мальчика Тормосова как бы со стороны - дёргающегося, суетящегося и даже пожалел его. Так он вспоминал потом своё тогдашнее переживание.
Варфоломей не мучил зверей и не позволял другим мучить, какого бы возраста и роста не был обидчик. Он заботился о младшем братике и не любил мяса, подолгу жевал и глотал с трудом. Часто играл один, что-то бормоча себе под нос. Но не было в нём ни всплесков норова, ни ярких откровений познания - того, что увлекало и тревожило в Стефане.
Лошадей он любил до страсти. Одна из ранних картин-воспоминаний Варфоломея, это как он стоит в белой рубашонке на крыльце и кормит коня хлебом. К нему склоняется морда коня, и тёплые губы забирают с его ладошки хлеб, кусок за куском. Кони были рядом всегда, и Варфоломей уже не помнил, когда его впервые посадили на спину коня и он, вцепившись ручонками в гриву, ехал по двору. Почему-то запомнился густой зелёный цвет, верно, поздней весной, когда затравянелый двор ещё не был вытоптан и выбит дочерна колёсами и копытами коней. Но даже когда его сажали верхом, он замирал и ехал, уцепившись за гриву. И когда его снимали с лошади, он улыбался.
Проявления своенравия в Варфоломее являлись и проходили почти незаметно для его родителей, оставляя зарубины лишь в собственном сознании дитяти, как случай с лестницей.
Эта лестница вела на чердак, куда складывали сушить яблоки и куда поэтому, часто лазили дети, те, кто умел, а те, кто ещё едва держались на ножках, тоже подходили и, ухватившись за нижнюю перекладину и задирая голову, смотрели вверх, откуда старшие мальчишки кидали вяленые кусочки яблок...
Варфоломею удалось заползти на вторую ступеньку, откуда его сняла дворовая девка, пробегавшая на поварню. Однако часа через два старик-садовник услышал писк и увидел Варфоломея, висевшего вниз головой посреди лестницы, руками и ногами обнявшего тетиву. Он перекинулся, и висел довольно долго. Когда старик снял его, он дрожал и скулил.
Но, однако, вскоре, выруганный и утешенный, он уполз из дома и... исчез. Когда, уже во время ужина, хватились искать, и Мария побежала осматривать все щели, колодцы и ямины, она заметила, подняв взор, что в проёме чердака что-то белеет. Это был Варфоломей. Он сидел на верху, побалтывая ногами, и так смотрел на мать, так тянул к ней ручки, что у Марии и мысли не шевельнулось, что ребёнок залез туда сам, и она долго поносила старших шалунов, затащивших ребёнка на вышку.
Для едва научившегося ходить малыша, совершённое им было подвигом.