Светозары
Шрифт:
Но я уже ничего не слышал, руками и головой стараясь открыть скользкую разбухшую дверь. В предбаннике лег на пахучую солому и долго не мог очухаться. А за дверью слышались торопливые шлепки веника, да разъяренным зверем рычал отец. Потом он пробкой вылетел из бани, малиновый, весь окутанный паром, словно выскочил из горящего дома, нырнул головой в сугроб и давай нагишом кататься по снегу…
Березку мы приладили к стулу и стали обвязывать ее зелеными веточками от веников. Получилось хорошо. Березка зазеленела, словно живая. Даже летом запахло в нашей избе. Правда, это была не настоящая елка, какие когда-то привозил к новогодним праздникам отец издалека. У нас в Кулунде настоящие не растут — только березы да осины, да еще тальник по низинам. А в последний раз я видел елочку прикрученной веревками к боковому разводу кошевы, которую приволок в деревню полуживой мерин Громобой. Пустую, без отца. Но в том году елку мы не наряжали…
— Беги к бабке Кулине, она цветной бумаги на игрушки сулилась дать, — сказала мама.
Я выскочил во двор, перепрыгнул плетень и одним махом влетел на соседское крыльцо. Промерзшее крыльцо жалобно застонало, и, не успел я еще постучать, как за дверью раздался хрипловатый тревожный голос:
— Ковой-то бог принес?
— Отпирайте, бабушка, это я, Сережка.
— Вон как, а мне-то почудилось… — разочарованно бормотала бабка, гремя щеколдой.
Она показалась на пороге, босая, в холстинной исподней рубахе и пустыми глазами долго глядела на меня. Сбоку она похожа на какую-то птицу — с крючковатым носом, с круглыми, как пуговки, глазами на сухоньком лице, с растрепанными седыми волосами. Я съежился под ее взглядом, как в тот раз, когда воровал на току пшеницу. Все ребятишки в деревне побаивались бабку, считали, что она рехнулась после того, как получила похоронные на трех своих сыновей. Четвертый, самый младший, был еще жив, воевал где-то за границей, и говорят, что бабка, завидев из окна Нюшку-почтальоншу, которая в этот дом приносила чаще похоронные, чем письма, закрывала дверь на щеколду, а сама пряталась в подпол.
Когда мы вошли в избу, она сказала:
— Зарубил бы ты мне к празднику курицу, сынок. Ась? Весь порядок сёдня обегала, да бабы скрозь, боятся…
Я никогда не рубил кур, но отказаться и не подумал. Бабка зажгла лучину, мы вышли в сенцы. Одинокая курица дремала на насесте, спрятав голову под крыло.
— Всё берегла, гостей дорогих поджидала. А теперь совсем кормить стало нечем, — всхлипнула бабка.
Я взял спящую курицу — она закричала, затрепыхалась. Но когда я поднес к чурбаку ее голову, курица притихла и вдруг… покорно вытянула шею. Я не ожидал такого, растерялся, топор выпал из моих рук. Наверное, вид у меня был неважный, потому что бабка сказала:
— Чой-то раздумала я сёдня рубить. Тереби ее, окаянную, всю ночь… Попрошу-ка утречком Тимоху Малыхина.
Я торопливо нашарил топорище и, зажмурившись, рубанул. Обезглавленная курица, махая крыльями, забилась у ног.
— Легкая у тебя рука, сынок, — не то хваля, не то осуждая, промолвила бабка. — Долго проживешь с такой рукою. Мой старшой Гриша, покойничек, не к ночи будь помянут, дак тот, бывало, зарубит — птица и ногой не шевельнет.
Дрожащими руками собрал я лоскутки разноцветной бумаги и заспешил домой.
— Приходи завтра, Серега, крылышком угощу, — напутствовала бабка Кулина…
Дома мы сели делать игрушки. Мама с Танькой, которая уже проснулась и наелась кутьи, клеили разноцветные цепочки, а я вырезывал из картонных корок, отодранных от старых отцовских книг, лошадей. Настроение было отличное: еще бы, ведь я сегодня одержал две победы — не испугался, первым полез на чердак, и не побоялся зарубить курицу.
Я увлекся, позабыл обо всем на свете. Правда, лошадки сначала походили скорее на кошек и собак, но вдохновение мое от этого не уменьшалось. Потом я сообразил, что сперва надо рисовать, а после уж вырезать. И вот он, передо мною, большущий, во всю корку, Громобой, на клешнястых ногах с разбитыми копытами, с низко опущенной головою. Я даже ребра ему нарисовал. А рядом — красавчик Кречет, на котором когда-то гарцевал Сашка Гайдабура и которого давно забрали на войну. Шея выгнута, как у лебедя, хвост — трубой. И чтобы уж совсем было сходство, я развел в воде сажу, раскрасил коня серыми пятнами — «яблоками». Что-то происходило со мной непонятное, какая-то сладкая музыка рождалась в душе и звучала, пела в предчувствии радости. Быть может, просто детство тогда вернулось ко мне на короткий час, и я позабылся, что давно уже стал всепонимающим маленьким старичком, которому смешны ребячьи игры и забавы? А может быть, рождалось что-то большое и прекрасное, что вылилось сейчас в этих бешено скачущих лошадях с развевающимися на вольном ветру гривами, а после всю жизнь будет мучить меня, звать в неведомую, недоступную даль…
— Ма, скажи, а мой Иван-цалевич тоже воюет? — спрашивает Танька, таращась круглыми глазами на огонек коптилки.
Я прыснул в кулак: прямо ужас, до чего же глупый народ эти детишки!
— И напрасно ты смеешься, Сережа, — серьезно сказала мать. — Сейчас все на фронте: и Иван-царевич, и Блебер-Блеберович, и Ванюшка-дурачок на своем Коньке-Горбунке. Все воюют, потому-то и капут скоро Гитлеру придет…
Потом мы долго еще сидим всею своей семьею у раскрытой печки, смотрим на нарядную елку и молчим. На полу розовыми зайчатами играют отблески пламени, и от этого нам уютно и хорошо.
Засыпал я в ту далекую зимнюю ночь с ощущением счастья. Как всегда, перед сном привычно подумал о приятном: вот мчусь я на Кречете с дедушкиной саблей наголо за самим Гитлером. А куда ему, Гитлеру, от меня уйти, если под ним даже не лошадь, а наш колхозный страшилище — бык Шаман? «Шур-р, шур-рр», — врывается в мою тягучую сладкую дремоту. Это мама крутит ручную крупорушку, мелет муку и завтрему на картопляники. А мне чудится, что это идет по нашему двору кто-то большой, давно знакомый, ласковый — и пушистый снег хрумкает под мягкими, подшитыми, как у отца, валенками. Вот он подходит к окну и сквозь легкие узоры я различаю его лицо — такое доброе и родное…
И откуда мне было знать, что это пришел сорок пятый год. Последний год войны.
Глава 8
ИГРА В ШАРИК
1
Затяжная и суровая выдалась в наших краях последняя военная весна. Март прошел, апрель на дворе, а морозы жмут, как очертенелые, особенно по ночам, а ночи в апреле темные, глухие, и кажется — вся земля замерла я насторожилась в стылом оцепенении…
И всё-всё вокруг, и даже сам воздух, как грозовым зарядом, до последнего предела насыщен ожиданием. Кончилось терпение, нет больше сил, всё, конец, еще какое-то мгновение, и…
У нас кончились корма — сено и солома. Да только ли у нас — по всей деревне и с колхозной фермы день и ночь неслись предсмертный рев голодных коров и быков, блеяние овец, скулеж подыхающих собак.
Мы стали раскрывать сарай и кормить свою корову Милку почерневшей гнилой соломою. От такого корма недавно отелившаяся коровенка почти перестала давать молоко и по утрам не могла вставать самостоятельно, мы поднимали ее всей семьею, на веревках.
Новому бригадиру, которого прозвали Живчиком, с огромным трудом удалось организовать для прокормления колхозного стада заготовку болотных кочек в лягах на Шайдоше. Бабы ездили туда на быках, раскапывали рыхлый снег, топорами и пилами добывали мшистые, чубатые от рыжей прошлогодней осоки кочки и везли их на ферму. Там кочки измельчали, запаривали и этим кормили колхозных коров.
Кони же подобный корм потреблять не могли. Лошадь — и в отношении пищи самое чистоплотное животное, что попало есть не станет, даже замутненной водою брезгует. Поэтому стали пропадать последние колхозные кони. Приезжал из района ветеринар, будто бы во избежание заразы, велел зарывать сдохших лошадей тайком, подальше от деревни, но колхозники все равно находили, выкапывали из снега, рубили топорами мерзлые туши и растаскивали по домам…
Что уж говорить о скотине, когда мёрли с голоду люди. У наших многодетных соседей Гайдабуров отошла десятилетняя девочка Нюрка, мать ее, тетка Матрена, уже давненько грозилась порешить себя и всю свою семью, чтобы не видеть, как мучаются, как страдают, умирая голодной смертью, дети, но не решалась, тянула из последнего. А вот в недалеком селе Липокурово мать тоже многодетного семейства, доведенная до безумной крайности голодом и тяжкой нищетою, говорят, уморила всю свою семью угаром: жарко натопила печку и закрыла на ночь трубу. Утром никто из двенадцати человек не проснулся…