Светозары
Шрифт:
Как-то вечером к нам на совет собрались родные и просто соседи, близкие. Сидели, пили пустой чай, заваренный сушеной морковкой, неторопливо переговаривались.
— Без коровы в зиму итить нельзя, — убеждала бабушка Федора, будто ей кто-то перечил. — Как без молока, вы што? Опять же, если счас не купить, весной, на траву, oне будут в полтора раза дороже.
Надо сказать, что к этому времени кое-что уже было намечено: бабушка Федора отдавала нам бычка, которого планировалось зарезать к зиме на мясо, а дальняя наша родственница Степанида Глухова из поселка Липокурово соглашалась отдать за бычка первотелку и просила в придачу полторы тысячи рублей. Все деньги нужны ей были срочно: выдавала замуж дочь. И вот теперь решался вопрос: где взять такую огромную сумму.
— Можа, в колхозной конторе дадут маленько? — неуверенно высказался дед Тимофей Малыхин.
— И то правда, Марьюшка! — оживилась бабушка Федора, обращаясь к маме. — Сходи к председателю, в лоб не ударит.
— Вряд ли там чего отколупнется, колхоз наш опять в должниках у государства.
— Чем черт не шутит…
— Авось да небось, да и стронется воз!
Мама сидела молчаливая, зябко куталась в платок, казалась отрешенной от всего. Что-то с нею случилось последнее время, что-то надломилось в ней. Она уже не плакала, она смотрела сухими глазами, запавшими в темные глазницы, куда-то мимо людей, будто разглядывала что-то за их спинами. Наверное, ей тоже, как и мне, мерещилась голодная гибельная зима…
— А ежели наверняка — то к людям итить надо, — затягиваясь цигаркой с крепчайшим самосадом, прогудела могучая и несокрушимая по натуре Мокрына Коптева.
— Чаво напраслину мелешь, у кого oнe, деньги-то, ноне водятся? — напустилась на нее языкастая бабушка Федора. — У кажного в кармане — вошь на аркане… Вот хошь бы у тебя — много их, денег?
— Ну, не скажи, Федора Арсентьевна! — закричала горластая Матрена Гайдабура. Говорить спокойно она не умела — сразу переходила на крик: — Война, бачьте, не для усих колесом прошла. Хтось потом и кровью умывался, а хтось… Илюху Огнева, нашего бригадира бывшего, взять.
— А Таскаиху копнуть? — поддержал тетку Мотрю Тимофей Малыхин. — Всю войну самогонкой торговала, мужиков опаивала.
— Корепанова Силиверста пощупать ба, — подсказал кто-то, — у этого Крота денег — куры не клюют.
— Так они и раскошелились, держи карман шире, — вздохнула Евдокия Рябова.
— Дак не надолго же! — воскликнула бабушка Федора. — За полгода, можа, и рассчитались бы со всеми долгами. Марья пензию за Пашу сто семнадцать рублей в месяц получает, опять же — мастерица на все руки. После работы, вечерами, по дворам можно ходить, печи людям перекладывать. Печники-то ныне все извелись, а, гляди — зима на носу…
3
На другое же утро шустрая бабушка Федора примчалась к нам чуть свет. Мать собиралась на ферму, на утреннюю дойку.
— Ты, Марья, не забудь прямо с работы в контору к председателю зайтить, — напомнила она. — Дадут, можа, ссуду или аванес.
— Ага, дадут. Догонят да еще дадут…
Бабушка со злостью плюнула и выметнулась из избы, громко хлопнув дверью, но тут же просунулась назад, закричала пуще прежнего:
— Чаво распустила нюни, как… дубина стоеросовая? Чаво допрежь времени помирать собралась? Вона какую войну перемогли, а ты… Тьфу на тебя!
После бабушки наведывался еще кто-то, потом пришла мамина подружка Дунька Рябова, тоже вдова. Нет, не оставляли нас люди наедине с бедой. Сколько помню — всегда шли, что бы ни случилось, и если делом не могли помочь, то помогали хоть сочувствием. Это уж после, когда зажили побогаче, так разобщаться стали: видно, забываться, притупляться начало чувство к чужому горю. А тогда, в войну и после войны — все было промеж людей пополам: и радости, и беда.
Евдокия Рябова, некогда первая красавица, плясунья и певунья, получила на мужа похоронку уже после войны. Руки на себя хотела наложить, да люди добрые доглядели, спасли. Спасти-то спасли, но не стало больше на свете той, прежней Дуньки Рябовой, плясуньи и хохотуньи, а явилась в нашем селе совсем другая женщина: угрюмая, забывчивая, с обрезавшимся темным лицом.
Войдя к нам в избу, она молча села на лавку, наблюдала за мамиными сборами.
— Свекровь сейчас приходила, — сказала мать. — Советует к председателю сходить: может, мол, ссуду какую вырешит.
— Глиевой-то? Он, конешно, вы-ырешит, да только… — Евдокия горько усмехнулась. — Никон Автономович ведь нашему брату, вдовам, ничего не делает задарма… — она покосилась на меня, вздохнула: — Сходи, конечно, испыток — не убыток, а вот его, Сережку, с собой возьми. Так будет лучше…
Внешность у колхозного нашего председателя Никона Автономовича Глиевого была самая заурядная — невысокий, полный, стриженая голова и почти нет шеи. Разве только лицо казалось несколько необычным: оно круглое и плоское, а глаза постоянно в улыбчивом прищуре, так что видны щелки одни. Но это впечатление обманчиво, он почти никогда не улыбается, наверное, кто-то из далеких предков его, прабабка или какой-то там прадед по происхождению были из казахов или калмыков. По той же, видно, причине Глиевой страстно любил лошадей. Впрочем, когда он был пьян и распекал кого-нибудь из подчиненных грязным матом, глаза его по-русски округлялись и наливались кровью.
Говорят, до председательства Глиевой был неплохим мужиком, честным тружеником. А чтобы удержаться на председательском посту, при скудной грамоте и малом уме, надо было ему как-то выкручиваться, хитрить, приспосабливаться. Вместо умения и знания развивались у него, значит, другие качества… Конечно, сравнение грубое, но думаю, что верное. В школе по зоологии изучали мы всяких там червей и глистов, в том числе — так называемую аскариду человеческую. Она заводится у человека в кишечнике, по своему строению это самая простейшая, самая примитивная глиста, зато вместо там всяких нервных клеток развились у нее сильные присоски, которыми и держится она на своем месте, не вылетает с пищевыми шлаками.
В контору мама решилась пойти только дня через три. По совету Евдокии Рябовой прихватила с собою и меня.
Мы долго ждали в холодном и грязном коридоре: в кабинете председателя все время были люди, одни выходили, другие заходили. Наконец в дверях кабинета показался сам Глиевой. Был он в коричневых широченных галифе и в белых бурках с длинными узкими голенищами, отчего фигурою напоминал сахарного петушка на палочке.
— Есть кто еще ко мне на прием? — строго спросил он.
— Есть, есть! — испуганно вскочила мама. — Мы вот с сыном… На одну секундочку, Никон Автономович!
Собираясь в контору, мама приоделась, как могла. Сейчас от волнения у нее влажно блестели глаза, а на бледных щеках пятнами выступил румянец. Председатель оглядел ее, кашлянул в кулак и посторонился в дверях:
— Проходи, Прокосова.
Я шмыгнул следом за матерью. Она присела на одном краешке скамейки, я на другом. Глиевой уселся за свой огромный стол, покрытый красной скатертью, вытянул короткие ноги и, отвалившись на спинку кресла, устало склонив набок круглую голову, забарабанил пальцами по столу. Видно, где-то он так научился, подсмотрел у кого-то такую вот посадку. Глаза его в узких припухших щелках мерцали и взблескивали на маму. Мы застыли в ожидании. Он посидел так с минуту, потом строго сказал:
— Слухаю тебя, Прокосова!
— Дак, милости вашей пришли просить, Никон Автономович! — встрепенулась мать.
— Ну-у, ты дак прямо как при барах, на колени еще встань, — поморщился председатель, — это на тридцатом-то году Советской власти.
— Дак, нужда, она заставит, — не удержалась, всхлипнула мать. — Пропадем мы без коровы, Никон Автономович! Шутка ли — четыре рта да сама пятая?
— Слыхал, слыхал про твое горе, — веки у председателя чуток разнежились, глаза забегали, замаслились, — слыхал, Прокосова, а чем могу помочь?