Свидание Джима
Шрифт:
Моя дружба с ней, возникшая при первой же встрече, укрепилась еще прочнее в тех действительно неподдельных присмотре и заботе обо мне, которым я был поручен. Она не расставалась со мною почти никогда, повсюду брала меня с собою, и я вспоминаю теперь с благодарностью, как в те дни, потеряв недавно Люль и только что лишившись господина, весь совершенно опустошенный, я около одной этой моей юной хозяйки чувствовал себя сносно. Вкруг было все другое, ничем не напоминающее того, к чему я привык, во всем и везде я был посторонним. Из прежней жизни сохранился только книжный шкаф из комнаты господина, который — я помню это хорошо — отстояла от продажи девушка и который был перевезен в квартиру друга. Только он, этот шкаф, книги, немногие рукописи, где-то между ними хранившийся портрет напоминали мне мое прошлое, когда я садился возле него, рассматривал его резные дверцы, чувствовал едва уловимый запах старого дерева и лака. В жизни, которая тогда шла около меня, ни шкаф, ни я не были нужны. Друг господина и его жена не любили и поэтому не имели времени заниматься чтением, и для меня было всегда большим праздником, когда девушка, как будто бы все в том же желании проникнуть в прошедшее перед нею, перебирала книгу за книгой и часто надолго застывала в кресле над одной из них. С благодарностью, с наслаждением, с чувством большого покоя я укладывался у ее ног. Хорошо, когда все свое прошло, кончилось, переболело и перегорело, быть с такими, как она. Лишь моей настоящей госпоже можно было сделать так, что я ушел от той девушки, не страдая от разлуки. Тогда же, в те блаженные для меня часы чтения, я впервые стал понимать, что я устал и состарился.
60.
Шли недели, месяцы, я все больше привязывался к той девушке, все больше ценил ее.
Она была парижанкой не меньше, чем ее сестра и другие женщины, бывавшие в их доме, и ей никто не смог бы сделать упрека, что она искажает этот образ. Все, что отличает парижанку от непарижанок, было в ней, но в ней было и то, что на земле встречается вообще не так часто. Из-за ее врожденного изящества, полусознательного кокетства, иногда почти детской несерьезности, приподнятой нервности и не всегда оправданного пафоса проглядывало что-то очень человечное, какое-то очень большое и серьезное желание не скользить по поверхности, а ко многому присмотреться, многое понять и не даром, не впустую пройти свой путь. Только потом, прожив около нее много дней, я нашел объяснение тому ее чувству неловкости и недовольства, о которых я говорил, рассказывая об ее первом появлении, — развязность и прекраснодушие приводили ее в недоумение и коробили.
Вспоминая сейчас все, чем кончалась жизнь господина, я не могу не вспомнить еще больше те, вероятно, невольные порывы его душевной потребности, которые обращали его и тогда к этой девушке не так, как к другим. Он видел, что в ней было что-то из того мира, из которого он ушел, но который был ему все так же дорог. Может быть, если бы ей не было только семнадцать лет, а в господине так много усталости и недоверия, мне пришлось бы по-иному закончить мой рассказ. Я не знаю, как сложится, пройдет ее жизнь, но, вспоминая всех, кого я знал, мне приходится делить их на две очень неравные части: в одной слишком немного таких, как она, в другой — все остальные. Дело не в том, кто лучше или хуже. Дело в тоне, настроенности, возможно, в той же душевной потребности. Я помню мое чувство, когда я, наблюдая все домашние мелочи в жизни моих новых хозяев, очень часто убеждался, что ненайденная подруга пользовалась у нас гораздо большим уважением, любовью и близостью, была неотъемлемее и значительнее, чем жена друга у себя в семье. У них была взаимность, было доверие, все шло очень хорошо и благополучно, но не было того, что у нас: внутреннего света, бессознательного и обогащающего внимания, способности замечать и любоваться тем, что создает и оправдывает непрерывающийся душевный праздник. В той девушке это было, во всяком случае, могло быть. Поэтому-то она одна все видела, не верила в ложь господина, не понимала и не могла разобраться в сложности того, что тогда происходило. Для нее будет лучше, если она потеряет к этому интерес, не поймет этого никогда. Многого не понимая и не зная, не желая знать, живя в полусознании или по предписанному и принятому образцу, жить проще и легче. Я понял это, живя в той семье. Там все было объяснимее, более разрешено и счастливо, чем у нас. Но вот в чем дело: если бы мне, Джиму, дали еще одну жизнь и предложили выбор: жить всегда и во всем благополучно, но никогда не встретить Люль, или — Люль и тяжесть вдвое большая перенесенной, я не задумался бы над ответом.
61.
Итак, как будто бы все было кончено. Я думал, что для меня остались только моя юная хозяйка и сны о прошлом. Меня по-прежнему мало интересовала уличная жизнь. Те, кто в ней заменили Фоллет, Рипа и остальных, мало чем от них отличались. Отовсюду на меня смотрела та же скучная, бедная и пошловатая душа, с тем же напускным и дешевым цинизмом, с тою же развязностью, встречавшаяся с тем, что уносило на время и ее от ее бедности и грязи, та же душа, которой так часто нужны тепло, свет и простая чистая ласка и которая все-таки предпочитает заполнять себя всяким хламом, иногда с виртуозностью обращать хорошее в дурное и укрываться от неизбежного и для нее одиночества, ничем не брезгуя. Все было то же самое, слова, которые я услышал о себе на выставке, давно уже сбылись и были оправданы. Быть веселым мне действительно было бы не от чего. Я принимал и принимаю все, умею быть жизнерадостным, да и каким же мне быть иным, если я и к настоящей радости тоже притронулся. Но быть веселым, как тот фокс, прозабавляться и пропрыгать всю жизнь я не мог. После потери Люль и господина это выяснилось для меня определенно и резко, и я снова, и еще более, чем когда-то, выслушивал замечаний, что я всех сторонюсь, что мне нужно что-то необыкновенное. А мне с ними было просто тяжело и скучно. В общем, мои новые знакомые, их и мои желания были те же, что и раньше, не было лишь Люль или другой, сколько-нибудь похожей на нее. И я снова задаю себе вопрос: что же было в моей первой подруге, что я и посейчас забыть не в силах? Я сравниваю ее ум, внешнее изящество — в них нет ничего особенного, такой же ум и не меньшее изящество я встречал не раз, но вся Люль неповторима. Конечно, я сознаю, что такая, как Люль, не единственна, что другую такую же я только случайно не встретил. Или, может быть, в одной жизни может пройти лишь одна Люль. Ее мир сложный, не всегда легкий, но зато всегда щедро одаряющий, был слишком большой, он слишком разросся во мне и не оставил места для равного ему другого. И еще, и это самое главное: мне нужно было всегда, нужно и теперь, именно то, что было в Люль — отсюда ее необъяснимость до конца, очарование, власть и моя о ней память.
62.
Я не ждал ничего, прошло около полугода, была опять весна.
Мы сидели за завтраком, когда горничная принесла письмо в узком сером конверте, адресованное другу господина. Его жена, с шутливой подозрительностью, вскинула брови.
— Конверт слишком изящен для делового письма. Я не знала, что у тебя есть корреспондентка. Она все-таки очень смела — письмо могло случайно попасть в мои руки, — говорила она, смеясь и внимательно наблюдая, как ее муж с недоумением и недоверчивостью разрывал край конверта. Когда он вынул и развернул квадратный листок, она быстро заглянула в написанное мелким и прямым почерком.
— Я ничего не понимаю. Написано по-русски? Это твоя соотечественница? Кто такая? Что она пишет? — не улыбаясь больше, тревожно и ревниво заглядывая в лицо и по его выражению стараясь скорее что-нибудь понять, добивалась она ответа.
Друг господина, казалось, не слышал ее слов. Чуть нахмурившись вначале, он все с большим изумлением пробегал строчки. Прочитав письмо до конца, по-прежнему не отвечая на нетерпеливые вопросы жены, он горестно и бессильно развел руками и взглянул на меня.
— Джим! Она приехала!
Он перевел письмо жене и девушке. В нем говорилось о том, что полгода назад книга моего предшественника попала в руки тому, для кого была написана. Тогда же «наша девушка» написала письмо господину.
— Она пишет, — переводил друг, — «… я опоздала на два дня. Мое письмо пришло обратно в Италию, где я жила в то время. В редакции газеты, на которую я писала, надеясь таким путем скорее найти покойного, на моем конверте написали: «возвращено за смертью адресата».
Я помню, как жена друга, забывшая о своей недавней и напрасной тревоге, взволнованная, как и остальные, сказала:
— Два дня?… Но ведь это значит, что она писала ему в день, может быть, в час его смерти, — и она почти со страхом прижималась к плечу мужа. — Он бредил перед концом и как будто чувствовал что-то. Он только не дождался.
Девушка не говорила ничего. Она помнила слова, обращенные к ней одной, и лучше других знала, о чем не «как будто» и не в бреду была последняя тревога господина.
Дальше в том письме было написано: «Я ликвидировала все мои дела в Италии и переехала в Париж. Вот уже месяц, как я здесь. Через редакцию и издательство, в котором он работал, я нашла дом, где он жил. Теперь там живут другие, и они ничего не могли мне сказать. Только сегодня, совсем случайно, я узнала ваш адрес. Вы, он, моя бывшая подруга и я были когда-то неделимы. Он был привязан к вам всегда, может быть, вы были около него и эти годы. Я всех давно растеряла. Если у вас сохранилось что-нибудь от него и вы можете поделиться этим со мною, я буду очень признательна».
— Что ж, мы отдадим ей все. Нам это — воспоминание, а ей… кто знает?… — с неожиданным для меня чувством и как будто бы пониманием того, что он не мог или не хотел понять раньше, сказал друг господина. — Нужно позвонить ей, что я свободен завтра вечером и что у нас остались некоторые книги, рукописи, дневники и он, Джим. Слышишь, Джим? — снова обратился он ко мне. — Завтра ты будешь с твоей настоящей госпожой!
63.
Я ждал вечер следующего дня, как ничего и никогда в жизни. Накануне я видел сон.
Мы с Люль, оба постаревшие, шли по широкой и пустынной улице.
— Ты узнаешь это место, Джим? Помнишь мою гибель? Смотри, вот и она, твоя вечная настоящая госпожа, — и Люль указала мне на маленькую девочку в черной, обшитой серым мехом шубке. Девочка шла по другой стороне улицы и играла с фоксом. Она сняла шубку, под ней оказался тот театрально-фантастический наряд, который я видел на нашем портрете. Фокс, играя, схватил зубами шубку и вырвал ее из рук девочки. «Отдай! — кричала та, смеясь и топая ножкой, — отдай! Я не хочу быть всегда в этом наряде, в нем будет холодно. Ты испачкаешь мою шубку, изорвешь. Отдай!» Она перестала смеяться, села на край тротуара и заплакала. Я хотел отнять у фокса шубку, вернуть ее девочке. Люль меня удержала. «Ты все такой же, Джим! Посмотри, как далеко убежал фокс, его нельзя догнать». Девочка плакала, закрыв лицо руками, и, когда мы подошли к ней, она поднялась и пошла, все так же плача, но эта была уже не девочка, а та высокая худая дама, которая при мне на той выставке выбрала и купила сенбернара. Она уходила от нас, уменьшалась и исчезла наконец в дали улицы. «А теперь, Джим, если ты сумеешь, — на помощь!» Я понял, что я должен был покинуть навсегда Люль, чтобы спасти от чего-то страшного ту даму. «Так нужно, Джим, иди!» — повторила Люль, и я проснулся.
Была ночь, тишина, и, смутно вспомнив выставку, встречи с девочкой и высокой дамой, слушая еще звучавший голос Люль, я незаметно для себя уснул снова. Сон продолжался.
«Вставай, Джим! Вставай!» — будто бы будила меня Люль. Мы были на нашей террасе, и Люль была молодая и веселая. «Скорее в парк, — торопила она меня, — пойнтера больше нет, я не боюсь теперь ничего!» Мы вышли на улицу, и на афишном столбе я увидел полузабытое изображение. «Одна из систэрс», — сказал кто-то из читавших афишу. «Систэр» сошла с афиши, в ее руках была большая муфта из серого меха. «Это от той шубки, Джим, помнишь ее? — спросила Люль. — Но что это?… Опять, опять!… Значит, не кончилось…» Люль с ужасом смотрела на то, что заслоняла собою «систэр». Это была та же маленькая девочка, плачущая и в страхе прижимавшая к груди свои ручки. Ее театрально-фантастический наряд был измят и разорван, ей было холодно. «Систэр» нагнулась к ней, ласково провела рукой по ее растрепавшимся локонам и поцеловала. Страх девочки был оттого, что к ней все ближе подходил пойнтер. Я бросился на него, и он разделился на двух таких же, и, когда я снова бросился на одного из них, тот тоже разделился, и так было каждый раз при моей попытке, и вся улица заполнилась пойнтерами. Они все были с застывшими глазами, с разорванным горлом, тихо завывали, хрипели, ляскали зубами, угрожали броситься на меня и не трогались с места. Я хотел сказать об этом Люль, оглянулся и не нашел ни ее, ни девочки, ни «систэр». С ужасом и отвращением я пробрался сквозь толпу мертвых пойнтеров и вдруг очутился на морском пляже. Ко мне навстречу шла женщина в светлом платье. Она полузакрывала свое лицо раскрытым зонтиком. Лицо было мне очень знакомо и в то же время совершенно новое для меня. Яркий свет от блестевшего моря и песка резал мне глаза, в них стало все сливаться, и я проснулся.