Свидание
Шрифт:
Пинчук отложил письмо и задумался: вот оно что, вот какое дело получается: Коля, его младший брат, ушел в армию. Он попытался представить братишку в армейской гимнастерке, в ботинках с обмотками и с винтовкой в правой руке, но ничего у него не получалось. Он надевал на него шинель, каску, он давал ему в руки автомат, однако результат был тот же. Слишком много времени прошло с тех пор, как сам он ушел из дому. И в его памяти Коля остался застенчивым светловолосым мальчиком, сторонившимся шумных уличных ребят, азартных игр в расшибалку и в футбол и часами любившим сидеть на берегу реки и смотреть непонятно на что — то ли на воду, как она течет, то ли на тот берег, где, кроме зеленой картофельной ботвы, ничего нельзя было увидеть до самого горизонта.
Пинчук вздохнул, вспомнив детство, маленький дворик перед окнами, где зимой ребята лепили снежных баб, устраивали горку и каток и где слышался визг и крик до позднего вечера.
В какую-то зиму мать купила Коле коньки, новенькие блестящие «снегурочки». Вечером, ошалевший от радости, Коля приспосабливал коньки к валенкам и, когда лег спать, то поставил их рядом со своей постелью. А утром, когда проснулся, не одеваясь, босиком бросился к окну и увидел — на дворе оттепель, и, где была раскатанная ледяная площадка, где обычно крутились на коньках ребята, там теперь темнела земля с проступившими кое-где пятнами сизой прошлогодней травы. Оттепель растопила всех снежных баб в городе и все горки во дворах. Коля от обиды расплакался, и плакал так горько, что его едва успокоили.
А теперь, значит, Коля вырос и его призвали в армию. Как летит время! Может, еще и фронта прихватит. Пинчук попытался представить Колю в окопах на фронте, но из этого опять же ничего путного не получилось.
«Провожать он себя не разрешил. Дошли до кино, он сказал: «Ступай домой…» И, как я ни упрашивала, ни уговаривала, все же настоял по-своему. А другие матери проводили как следует и шли с ними потом до самого вокзала и даже видели, как их в поезд посадили. Теперь жалею, что его послушалась, и, как вспомню про тот день, так сердце заходится: почему до вокзала не пошла, как многие другие…»
Только сейчас Пинчук ощутил, как это было жестоко с его стороны: ведь он тоже не разрешил матери проводить себя, когда его мобилизовали на действительную службу. Долгие проводы — лишние слезы. Это было осенью сорокового года. Они вышли тогда вместе из дому, мать шагала за ним, охала и вздыхала, Алексей про себя заранее наметил, что у перекрестка попрощается и повернет мать обратно. Было сухо на тротуарах, серое небо начинало синеть где-то за трубой лакокрасочного завода, лениво, точно спросонья, тренькал трамвай на остановке. В воздухе пахло близкими заморозками и бензином от урчащих грузовиков. У перекрестка Алексей вздохнул глубоко и остановился. «Давай попрощаемся, мама!» И быстро несколько раз поцеловал мать, стараясь не замечать ее дрожащих губ и стекающих по щекам слезинок, потом повернулся и зашагал по улице дальше, бодро помахивая обшарпанным чемоданчиком.
У водонапорной колонки он обернулся: мать стояла на прежнем месте и смотрела ему вслед. Он помахал ей рукой, и она ответила, тоже помахала. Он пошагал дальше, к школе, где ему надо было сворачивать в переулок, и больше уже не оглядывался, зная, что мать стоит все на том же месте словно вкопанная. Стоит к смотрит в ту сторону, куда ушел ее старший сын.
«Затемнение на улицах сняли. Теперь против нашего дома опять горит фонарь и во дворе не так страшно ходить…»
Маленькие события, маленькие новости. Знает он этот фонарь, раскачивающийся на проводах посредине улицы. Свет от него через забор падал им в окна, и ночью по занавескам блуждали, колыхались сиреневые тени, будто кто-то шарил руками по стене. Пинчук помассировал левую икру, снова возвращаясь мыслями к тому, что мать теперь одна. В сороковом году, когда он уходил в армию, с нею был Коля (отец у них умер очень рано), а вот теперь она осталась совсем одна.
«Кланяются тебе соседи», — шло длинное перечисление имен и фамилий. Пинчук свернул не спеша листок в прежний треугольник и посмотрел на адрес, написанный для верности по-печатному.
«От Коли должно скоро быть известие», — подумал Пинчук, прикидывая, как может сложиться у младшего брата военная жизнь: поучат немного, а там на фронт. Хорошо бы оказаться рядом. И представил: вот он идет в окопах, а навстречу ему парень в каске, из-под которой светятся знакомые синие глаза.
«Прости, конечно, но случайно твоя фамилия не Пинчук?» — спрашивает он у парня.
«Лешка, братан», — кричит парень, и они обнимаются.
Пинчук снова прилег на нары и закрыл глаза, пытаясь ярче представить такую встречу в воображении.
«Может, тебе к нам во взвод перейти, Коля?» — спросил брата Пинчук, и вдруг вихрастая светлая голова оказалась совсем рядом, брат пристроился у него в ногах и рассказывал, как они вечерами сидели за столом с матерью и скучали без фонаря, который тогда не горел на их улице, и Пинчук улыбнулся загадочно, зная, что теперь фонарь горит и матери не страшно ходить через двор после смены.
Он нашарил рукой одеяло и укрылся, чувствуя, что дрема сковывает его, хотя разговор с братом все еще продолжался.
«Подожди, Коля, не торопись», — сказал ему Пинчук, по поводу своих же слов о взводе, а Коля вдруг засмеялся и покачал светлой головой, и Пинчук на это ничего не ответил, только почувствовал, как ему стало очень грустно.
Поздним вечером, когда редкие звезды холодно мигали сквозь пелену облаков, Пинчук вышел из сарая. Негромко окликнув часового, прошел по тропинке к поляне, такой же темной, как и все вокруг, нащупал рукой ближнее дерево, прислонился.
Свежий ветер пахнул ему в лицо, Пинчук, прищурясь, бесцельно смотрел в темноту, вдыхал смешанные запахи запревающей листвы, стынущего после летних знойных дней дерева, уходящей на покой земли. Пинчук выспался, даже бока заболели от лежания на нарах: столько часов пролежал, никто не беспокоил его, на ужин и то не решились разбудить. А теперь сон отлетел от него и в голове копошилась какая-то смутная, неясная мысль.
Ночь стояла над землей, и где-то в этой ночи были его мать, и был меньшой брат Коля, и были тысячи других людей, причастных к жизни, к ее бедам и горестям, касавшимся их близко или отдаленно, к ее радостям, большим и маленьким, к ее надеждам и беспокойствам.
После того как Пинчук прочитал письмо из дома, он вскоре опять заснул, а потом просыпался, но лежал с закрытыми глазами, ни звуком, ни движением не выдавая, что не спит. Он вспоминал Пашу Осипова, с которым был рядом более двух лет, и думал о том, как сообщить о гибели его жене, а когда дрема вновь сковывала Пинчука, он вдруг снова обнаруживал, что перед ним сидит на нарах брат Коля и кивает своей светловолосой головой, говорит и говорит что-то, но слов его Пинчук не может разобрать.
Тихо шелестели вверху макушки деревьев, стукнул о землю сломавшийся под напором ветра сухой сучок. Пинчук пошарил рукой по нагрудному карману, ища мундштук, и ощутил что-то твердое. Он сразу вспомнил: кусочек сахару — маленькое сентиментальное воровство… Ему стало не по себе — собственный поступок показался сейчас ужасно глупым. Хорошо, что никто этого не видел, а то бы ребята житья не дали… Он подумал, что за свои двадцать два года, подчиняясь первым душевным порывам, он совершил немало разных глупостей. Его просто вело иногда на глупости. До сих пор краснеет, вспоминая прошлогодний госпиталь. Год тому назад он лежал в госпитале с осколком в бедре. Тяжелая операция, глубокий наркоз. Розовощекое лицо, будто распахнувшее темноту, которая повисла над ним. Конечно, это лицо показалось ему тогда самым прекрасным на свете. Он лежал в палате для выздоравливающих, он бродил на костылях по коридору, и чудилась ему всюду легкая походка медицинской сестрички и ее розовощекое лицо. Он страдал от невнимания, от чувств, которые переполняли его, а потом кто-то из госпитального персонала посвятил его во все тонкости ситуации, и он узнал, что с розовощекой медицинской сестрой живет как с женой пожилой толстый фельдшер, у которого в далеком тылу есть законная жена и дети.
Вообще, если говорить о любви, то ее у Пинчука не было. Были разные наваждения, что-то вроде красочных снов, которые приходили и уходили по мере того, как он взрослел, и которыми бывает полна голова любого юноши.
Одно из таких наваждений — луна, которую он раньше не замечал, когда учился в девятом классе, и рыжую Лельку из параллельного десятого «Б» тоже не замечал, и вдруг последняя школьная весна открыла ему сразу все: и луну, и рыжую Лельку.
Они шли тогда по узенькой полутемной улочке. Было пусто кругом и тихо. Старые липы нависли над тротуаром, звенела по карнизу капель, они шли и говорили о каких-то пустяках, которые сейчас невозможно вспомнить.