Свинцовый монумент
Шрифт:
– Успеваю. А как это происходит, не знаю. Так, само по себе. Худо еще бумага плохая. Карандаш на ней живого рисунка не дает.
– Да уж куда живее! И это прямо на улице?
– Ну, первые два-три наброска, понятно, с натуры. А остальные - чего тут хитрого? - один и тот же воробей, о нем уже мне все известно. Могу всю биографию его изобразить при лампе вечерком.
– И все равно, Андрей, что ты рассказываешь, для меня недоступно. Седельников пристально вглядывался в самый первый рисунок. - Этот воробей только что на землю опустился, еще крылышки не сложил... Сколько же времени, по самой малости, потребуется, чтобы...
– Понимаю. Тебя арифметика интересует. Наверно, минут пятнадцать, не то и полчаса, не меньше. А посмотреть - одно мгновение. Сколько это в секундах получится, не знаю. Мгновение - это же ведь меньше секунды? А потом рисуй сколько захочешь.
– Да-да, - задумчиво проговорил Седельников. - Если бы ты его даже щелкнул фотоаппаратом, скажем, на одну пятисотку выдержки, он бы все равно на пленке замер даже с не сложенными еще крылышками. А у тебя он шевелится. Понимаешь, чем дольше я гляжу на него, тем больше он шевелится. Вот штука! Ты это мне объясни.
– Этого я объяснить не сумею.
– Хорошо. Тогда, если ты, как сказал мне, всю биографию воробьишки знаешь, изобрази, что он будет делать... - Седельников медленно поднял руку, слегка пошевеливая пальцами и придумывая какую-то очень драматическую ситуацию из жизни бедного воробья, - когда... когда к нему подкрадывается кошка! И он это успел заметить.
Андрей снисходительно улыбнулся.
– Изобразить могу, а движения не будет.
– Почему?
– Потому что кошку увидел ты, а не я. И мой во робей - мой! - тоже ее не видит.
Седельников откинулся на спинку стула, вздохнул завистливо, молча покрутил головой.
– А зрачки у кошки были круглые или узенькие? - вдруг напористо спросил его Андрей. - Усы торчали в стороны или книзу были опущены?
– Ну-ну, не знаю, - растерянно сказал Седельников. - А какие у кошки должны быть зрачки? И усы, погоди, усы...
– Значит, ты вообще никакой кошки не видел. И не только моему, но и твоему воробью бояться нечего.
И оба весело расхохотались. Седельников стал выпрашивать у Андрея блокнот, чтобы показать его Ирине. Передал, в который раз, ее настоятельное приглашение зайти вечерком, поболтать, послушать новые пластинки, которые им только что прислали с золотых приисков.
– Это же редкость, - убеждал Седельников. - В Светлогорске мало у кого имеются такие пластинки. Их завозят только на прииски, на боны продают. А у Ирины слабость к легкой музыке. И меня она к ней приучила. После трудного дня хорошо отдохнуть. Иринины подружки соберутся. Чудненько! Смех, беготня как на школьной перемене. Наследниц своих уложим спать. Чаю попьем. Потанцуем...
Андрей, как и всегда, решительно отказался. Потом, потом зайдет когда-нибудь. Непременно. Обязательно зайдет. А сам знал: нет и не будет ему пути в дом Седельникова. Не будет как раз потому, что там, по-видимому, постоянно толкутся еще и подружки Ирины, озорные, смешливые. Вот уж кто совсем, совсем не нужен ему!
– А ты запиши, - настаивал Седельников, - все-таки запиши для памяти: семнадцатого в двенадцать для комсомольского актива состоится лекция "О природе героического". Лектор из ЦК комсомола. Я уже слушал ее. Умница и говорит прекрасно - не знаю, с кем сравнить. Цицерон, что ли? Или по меньшей мере Ирина моя. Приходи. А вечером, часиков в восемь-девять, у нас, вместе с ней, все свои, соберемся.
Не вступая в спор, Андрей вытащил из кармана книжку - щедрый подарок Жени - и записал все, что продиктовал Седельников. Записал только с тем, чтобы именно в этот день никак не попасться ему на глаза, а интересную лекцию "Цицерона" все же послушать.
Краем глаза он заметил, что Седельников с чисто детским любопытством, а может быть, и с завистью разглядывает книжку, но почему-то спросить не решается, откуда взялась такая редкостная вещица у демобилизованного красноармейца. И Андрей, отнюдь не стремясь подразнить Седельникова, продлил, насколько это было возможно, личное свое удовольствие. Медленно-медленно перелистывая налощенные страницы, отыскал место для записи и сделал ее нарочито неторопливо. А захлопнув книжку, подержал ее на весу и только тогда все так же не спеша опустил в карман.
– Не от невесты подарок? - вырвалось у Седельникова.
– Нет, - глухо ответил Андрей.
И тут же в его памяти возник длинный госпитальный коридор, испуганно-печальное лицо Жени, с укором сказанные ею прощальные слова, порывисто всплеснувшиеся руки, теплом и болью упавшие ему на плечи, аптечный запах полураспахнутого белого халата и обжигающий вкус ее слез.
– Нет, - подтвердил Андрей.
Заглянула Кира - знак, что двадцать минут уже истекли, - и Андрей с облегчением встал. Ему очень хотелось побыть совсем одному.
И потом, спустя много дней, он вечерами уходил к реке, садился на камень и вглядывался в переменчивые струйки воды, тихо играющие возле его ног.
Снова и снова он вспоминал свой последний день в госпитале. Путался в противоречиях.
По логике, нравственно оправдывающей Женю, получалось, что в день расставания она открылась ему в своей любви у той предельно высокой границы, за которой уже непоправимо падает девичье достоинство, женская честь - так, как это прежде представлялось и самому Андрею. Все: и ее слова, и слезы, и быстрый отчаянный поцелуй, и дорогой подарок, за которым она - теперь и это ясно, - рискуя опоздать, ездила в тот день куда-то далеко, - все подтверждало искренность ее чувства. Но...
И начинались жестокие "но"! Почему все это открылось лишь у последнего порога? Он раньше не замечал этого. Или она раньше не смела? Улыбки, улыбки, ласковое прикосновение рук во время перевязок. Но так улыбались ему и другие сестры. И так улыбалась Женя другим. А все-таки выбрала только его? Но Владимир Дубко не похвалялся же своими любовными приключениями с другими медсестрами, если были у него такие с ними приключения, а о Женечке развязно болтал почти каждый вечер. Конечно, он анекдотчик завзятый, и, может быть, Женя попросту, как яркий персонаж, чем-то удобно и выгодно для рассказчика вписывалась в его нелепые выдумки. Но и сам Андрей не раз их видел вместе. Не так, совсем не так, как хвастал Дубко! Но...
Но во имя чего и по какому праву, по какой надобности он ведет это для Жени оскорбительное следствие? Женя прекрасный человек, и за малейшую попытку унизить ее он совестью своей обязан наказать любого. И себя первого.
Нет, Женечку он в обиду не даст!
А ведь уже обидел. И тяжело. За что обидел? За ее любовь. Но ведь любви-то не было.
И тут же в душе благодарил порыв тугого ветра, который не позволил выкинуть ее подарок в окно вагона. Книжка теперь была ему нужна. Однако совсем не для того, чтобы делать в ней повседневные записи. Нужна как сладостно-щемящее воспоминание о чем-то светлом без имени и без примет, возникшем счастливо и неожиданно и ускользнувшем золотой жар-птицей.