Свои
Шрифт:
От площади в сторону отойдешь, — у военкоматов толпы добровольцев волнуются. Кого только нет! Совсем молодняк, мальчишки из ФЗУ и техникумов, ярче всех разодеты, словно на праздник собрались, шумят, веселятся. Студенты с учителями — те небольшими группками держатся, негромко, но взволнованно что-то между собой обсуждают. Рабочие поважнее себя ведут, говорят меньше, зато и понимают, по виду, больше остальных. Тут же и ветераны, молодняком окруженные, — байки травят.
У церквей — старики со старухами, а может, и помоложе горожане, но все в темном, оттого и похожи друг на друга, — свое что-то бубнят, плачут. Милиция их тихонечко-тихонечко от улицы оттесняет: во дворики, уголки всякие, чтобы им же неприятностей не вышло, но не трогает.
Федька и Сашка Шеферы сразу заявление в Военкомат подали — добровольцами записались, повесток дожидаться остались. С ними и Яшка увязался было, надеялся, что сумеет как-нибудь на войну успеть, так его с порога развернули, даже заявления написать не дали: мал еще бумагу на тебя изводить.
Полина, хоть и ребеночка ждала, и всей душой театру предана была, — на завод вернулась. К слову, не одна она такая была. Все мужчины-актеры на войну собрались, женщины — кто на производства, кто в госпитали ушли. От двух театральных трупп, музыкантов Филармонии и актеров кукольного театра, — единицы остались. И те искали, где бы побольше пользы армии и тылу принести. Барак и вовсе опустел, но силами оставшихся актеров и местных комсомольцев переделывался под эвакогоспиталь.
В можаевском флигельке, где отныне сосредоточилась Полина жизнь, тоже все предвоенными настроениями пропиталось.
Расстроенный, сновал из угла в угол Петька Можаев. В армию его не взяли, хотя и по здоровью и по возрасту он вполне подходил. Но с его опытом и знаниями, и на железной дороге работы обещали столько, что любой фронтовик позавидует. А пока поездов с каждым днем становилось все меньше и меньше. Вот Петька и сердился.
Не пустили в армию и Ивана Данилыча. Ему уж и годы не позволяли, но главное, — основным его сражением должна была стать битва за газ. А пока он вместе с геологами, художниками и строителями мудрил над маскировкой и подготовкой фальш-объектов, чтобы фашистских летчиков с толку сбивать.
Розочка, в составе женской бригады, днем и ночью обустраивала бомбоубежища и ходила на санитарные курсы.
Степка и Семочка, хоть и не прошли по возрасту, малы были, но отучившись уже несколько лет на курсах Осоавиахима[81], мечтали стать летчиками, и теперь всей душой надеялись, что еще успеют показать себя в небе. А пока поступили на завод, где работала Поля, и вместе с другими новичками учились работать с металлом.
Кроме того, все вместе посещали занятия по МПВО[82], проводимые инструкторами здесь же, во дворе.
Ариша с супругом, хоть и переехали в новую комнату поближе к военному городку, но вместо того, чтобы наслаждаться медовым месяцем, с утра до вечера по больничным корпусам ходили, смотрели как что изменить, чтобы в случае необходимости, и раненых побольше вместить, и работать удобнее было, и запасов хватило.
Кажется, дней прошло всего ничего, но уже не узнать прежний город Саратов. Где раньше из окон незатейливая песенка или беззаботный вальсок слышались, — теперь сводки, марши или «Священная война» звучат, где недавно мирно и старательно пыхтели заводы, а с рек доносилась болтовня пароходов и судов, — теперь все больше команды, рык машин и учебные очереди из автоматов слышны. Остальная суета и вовсе утихла, ожидая самого важного, главного Слова.
И третьего июля оно явилось.
И было оно словом Вождя, словом Сталина.
И было оно правдой и откровением.
И звучали в нем мольба и требование, просьба и заклинание: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! … Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое 22 июня, — продолжается. … Враг жесток и неумолим. … Дело идет, таким образом, о жизни и смерти Советского государства… Все силы народа — на разгром врага! Вперед, за нашу победу!»
И тысячи сердец застучали как одно, — и страна поднялась на бой…
Ушли обычными пехотинцами журналист Алекс Руф и поэт Костя Чащин. Уехали Федька с Сашкой, зачисленные в танковое училище с последующим направлением на фронт. Из актеров многие ушли, из заводчан, художников, врачей, учителей школ и ФЗУ.
А сам город превратился в «оперативный тыл».
***
В те годы у каждого был момент, когда война приоткрывала ему всю свою ненависть, все презрение к роду человеческому. И всегда это был краткий миг, десятые, сотые доли секунды, отравлявшие разум и сердце до паралича, до безумия… Потому что и гибель одного человека — горе для многих: горе для матерей и отцов, для мужей и жен, дочерей и сыновей, друзей и знакомых; и гибель одного — уничтожение целой поросли начинаний, надежд и замыслов. А если этих смертей много? Какого человеческого сердца хватит, чтобы воспринять все горе, все зло войны? И понять это разумом невозможно, а уж почувствовать … прочувствовать то, что не свойственно живому человеку — и вовсе самоубийственно.
С Полей это произошло 30 августа 1941 года.
В тот день в местной газете она прочитала «Указ о переселении немцев, проживающих в районах Поволжья». Газета от 30-го августа, Указ — от 28-го, а в газете от 28-го — ни слова об Указе. Почему так? Зато в самом Указе о шпионах каких-то… О предупреждении кровопролития… В Новосибирскую, Омскую области, в Казахстан, на Алтай переселять собираются… Но кого именно? Когда? Как это все будет? И зачем, например, Шеферов переселять? У них ведь и Федька, и Сашка — оба на фронте воюют. Какие ж из Яшки и матушки-Шефер шпионы? Так может, и не коснется их? Чем гадать, Поля отправилась самолично все разузнать, а надо будет, — свекровь с деверем к себе в Саратов забрать. А дальше все как в тумане было.
Как на левый берег переправилась, до колонки добралась, — позже напрочь забылось. Зато тишина запомнилась, оглушительная, небывалая тишина, и солнце, не жгучее, не знойное, довольное собой и равнодушное ко всему вокруг; безветрие и странная неподвижность в природе; отсутствие человека, хотя бы случайного, затаившегося, скрытого волнами тучных хлебов; и молчание этих самих хлебов, окропленных ночным дождиком, околдованных мертвенной безмятежностью; брошенные посреди полей мешки, чемоданы, тюки из простыней, и даже платки, и пикейное одеяльце для младенчика; на стене полуоборванная афиша. Еще вчера весело призывавшая в парк культуры и отдыха на оперетту «Роз-Мари»[83] в зимнем театре, — сейчас она замерла, гадко исказив буквы, словно издеваясь над словом человеческим, над человеком, ищущим хоть какого-то слова…
Потом дом Шеферов. Внутри никого. Всё нараспашку. Везде разгром. Сашкина матушка во всем порядок любила, а тут как вихрь пронесся. Уходя Поля заботливо закрыла дверь, заперла калитку, и почему-то зашагала в сторону вокзала, — наверное, в надежде хоть там что-нибудь разузнать. Но только и узнала, что приехали поезда, похватали людей, а кого увезли, куда, хотя бы направления этих поездов — этого Поле говорить не хотели, а может, и не могли.
Вышла с вокзала, отошла в сторону от колонки и дорог, и присмотрев какую-то березку, тяжело опустилась на траву возле нее.
Мысль ее обессилела и затихла.
Вспомнилось почему-то, как покидали Тамбов, как чернели кресты застывшей мельницы, как истошно кричали вороны. Здесь все наоборот: поля пшеницы, красавица-картошка, душистый табак в ухоженных палисадниках. Дворы, полные добра, дома, большие и крепкие, — и не у кого спросить, что за беда стряслась. Всюду безмолвие, и сама себя бессловесной тварью чувствуешь, которой лучше и вовсе голоса лишиться, чем неведомую беду на себя накликать.
Одинокого муравья в зеленюшке приметила. Тот карабкался вверх по тонкой травинке. Но листик был так нежен, так слаб, а муравей так крепко за него держался, что достигая вершины, вместе с травинкой неизменно склонялся к земле, шлепался и снова спешил наверх. Зачем? Игрался ли он как ребенок, веселясь и прыгая вниз, или стремился к своей цели, превозмогая отчаяния и боль? Как разглядишь его крохотную мордашку, как поймешь, улыбается он или плачет? Поля решила понаблюдать подольше, но муравей… улетел.