Свои
Шрифт:
Нюша, словно угадав настроение Фриды, предложила немного прогуляться. Выйдя на свежий воздух, женщины снова заговорили о семейной жизни. И опять как из параллельных миров прибыли… Чем бы ни жили дома у Дивничей, что бы ни творилось на ленинградской эстраде и в Доме радио, — Нюшу творческая суета не трогала, а ленинградских, да и советских знаменитостей в Риге и без дворов Капеллы хватало. Чуть достигнет человек материального благополучия, — сразу дачу в Прибалтике покупает.
А вот то, что у Горских были машина, нянька, и домработница, — до этого Фрида явно не дотягивала. Слушая слова Аниты, она все больше убеждалась, что живя в Ленинграде, в культурной столице СССР, оказывалась все дальше от той полноценной, красочной жизни, которую однажды явила ей Рига, и сама становилась частью той мещанской серости, которую так ненавидела, и что страшно, — почти не замечала, не чувствовала, где и как это происходит. Гастролей в Прибалтику почему-то не было, а путешествия по остальной России уводили все дальше, все глубже в традиционное, прошлое, косное. И снова Нюша оказывалась впереди, — только потому что родилась и жила в Риге.
Словом, долгожданная встреча с кузиной только испортила Фриде настроение, заставив признаться себе: останься она жить в Риге, у нее было бы все, чем так хитро, исподволь хвастается Анита, и также принимали бы Фриду за иностранку, и была бы у нее машина, домработница и дача на взморье…
Отныне ни квартира во дворах Капеллы, ни собственные успехи, ни тем более успехи Яна, ни его родство с самой Зинаидой Станиславовной — ничто не радовало Фриду. Праздники закончились, переехать в Ригу не представлялось возможным: маленькая дочь, работа — куда от этого денешься. Город, когда-то представлявшийся ей ловушкой, окончательно отлучил ее от мечты, предлагая взамен лишь трясину убогого однообразия, губительную для творческого человека. И нужно было что-то менять, нужно было срочно спасаться.
Как бы сложно ни складывалась супружеская жизнь, — для развода нужна веская причина. Так думает большинство. Фриде нужен был развод. Остаться одиночкой она не боялась. Они с Полиной Васильевной и вдвоем Зину поднимут. А от Яна какая польза? Его и так все устраивает. Как будто всю жизнь на съемной квартире за чужой счет жить собрался. Пристроится где-то — хорошо, не пристроится — рукой не пошевелит, ждет, что судьба сама ему все на подносике принесет. А пока он сидит, несколько ленинградских эстрадников свой театр открыли. Той вокалистке, которую Фрида на свадьбу приглашала, в одной из оперетт уже серьезную роль дали. Вот и Фрида вперед двигаться хочет, лететь, пока крылья сильны! А когда такой балласт рядом — какие уж тут полеты!
Ян, разумеется, и слышать о разводе не хотел, как только не отговаривал, чего только не сулил. Родители его приезжали, чтобы невестку умиротворить, даже Зинаида Станиславовна равнодушной не осталась, просила хотя бы не торопиться. Но тут уж сама судьба встала на сторону Фриды.
В коммуналку на Литейном, где были прописаны Полина Васильевна, Фрида Александровна и Зиночка, въехали новые соседи — люди из партийных кабинетов, и одна многокомнатная коммуналка была разделена на две отдельные квартиры. Давно и наглухо заколоченный выход на черную лестницу, расположенный напротив прежнего входа в квартиру, теперь был открыт, обновлен, рядом с ним, почти в коридоре, появились причудливо неудобные и тесные «удобства», зато к прежней комнате Полины Васильевны добавилась еще одна: большая, почти квадратная, с высокими потолками, с дубовыми панелями по стенам, с полуциркульными окнами, с огромной террасой за ними. Прежний коридор наглухо перегородили, и в завершение подарили Полине Васильевне телефонный аппарат с указанием нового номера телефона. (Иначе пришлось бы ей годами ждать, когда дома опять зазвонит телефон).
Теперь Фрида могла насладиться домашним уютом, не разрываясь между дворами Капеллы и Литейным. И она развелась без малейших сожалений, вычеркнула из памяти самого Дивнича, оставив, правда, его фамилию («Дивнич» нравилась ей больше, чем «Шефер»), вспомнила ощущение начала жизни, которое испытала в детстве, оказавшись у Горских, расцвела необыкновенно и начала все с нового листа. Да-да, не с чистого, а с нового: красивая женщина, яркая актриса, отдельная квартира в престижном доме, и только прекрасное продолжение…
Глава 15. Перестройка, Ленсовет
Детское чувство причастности к высоким могущественным тайнам, героическая история СССР, восторги наслаждения свободой, гуманистический склад ума — все это создало во Фриде натуру пылкую, устремленную к подвигу, но… лишенную поля действий. Приходилось довольствоваться тем, что есть.
И хотя было немало: на гастролях — цветы, аплодисменты, подарки, и часто ценные; дома, — хотя дачи с машиной, как у соседей, не имелось, — но тоже все вполне благополучно (тут уж Полине Васильевне спасибо: и в районном ДЮТе драмкружок вела, и шить, и вязать была мастерица, и хозяйствовала так мудро, что дома не бедствовали: холодильник, телевизор, машинка Зингер), но с каждым годом Фриде все отчетливей казалось, что ее творческий путь примитивную детскую карусель напоминает. Меняются города, гостиницы, администраторы, меняются фельетоны и режиссеры, даже члены худсовета и те меняются, а вот жизнь, — жизнь как будто замерла, с места не сдвинется. Можно было вместо дурных алкоголиков и неверных супругов посмеяться над глупыми напыщенными бюрократами, вместо режиссера Разумника обратиться к какому-нибудь просто Умнику, даже перейти из гастрольного в городской отдел, — но невозможным оставалось вырваться за пределы дозволенного, хоть как-нибудь изменить, расширить, раздвинуть их.
Фриде, как человеку темпераментному, ранимому от природы, эта обреченность давалась очень тяжело, особенно если рядом находились те, кто умел в этой действительности обрести настоящую радость.
Она невольно раздражалась, слыша как увлеченно обсуждают Зинаида Станиславовна с Полиной Васильевной своих подопечных (Зинаида Станиславовна к тому времени тоже детишками занялась, только у себя, в Москве):
— А мы на днях «Трех поросят» поставили… Ты бы видела, какой у меня Наф-Наф талантливый!
— А мы «Колобка» разбираем…
При этом обе были счастливы и о своих маленьких актерах могли болтать часами.
Господин Актер — теперь он преподавал в Театральном, что ни курс, то новая пьеса, — говорил, что в душе по-прежнему молод и жаден до жизни. Еще и в кино в эпизодах мелькал.
Тетя Женя Раевская все так же занималась музыкой, детишками и школой, и могла с таким восторгом рассказывать, что наконец-то выбила для школы пять лопат для снега или какую-нибудь швабру, что Фрида и вовсе спешила уйти, чтоб не видеть такого позора.
И если тех, кто пережил войну, Фрида еще могла оправдать, — много ли им для счастья надо: мирное небо да запасы на черный день, то оправдать обывателей помоложе, детей этого мирного времени, таких как ее дочь, которым в силу юности природой положено о большем мечтать, о невозможном, несбыточном, а они, кажется, и желать уже разучились, — их оправдать было куда сложнее. И хотя принято считать, что недовольство молодыми — удел стариков, для Фриды оно было источником материнских печалей: ведь были попытки пристрастить дочь к цивилизации, даже в Ригу ее возила, к Ирине Дмитриевне заходили, у Горских однажды были. Но что поделаешь, не было у Зины рижского детства, вот и набралась серости, и не откликается ее сердце на прибалтийский стиль жизни. По возрасту еще девчонка, — а в душе старуха.
Словом, как ни грустно было признавать, а никакого сочувствия, никакого участия он матери и дочери — двух самых близких людей на свете, — Фрида не чувствовала. Зато сама история была на ее стороне.
Случайные семена свободы, неведомо как уцепившиеся за суровую советскую реальность, не просто не растеряли своей цепкости, — наоборот, дали всходы, уже приученные к местным условиям, но неизменные в своей основе, в своем стремлении к запредельности.
Да, кто-то из сверстников Фриды, однажды узнав вкус свободы, успел его забыть и сломался, другим удавалось находить собственные отдушины: получать образование за образованием, ходить в походы, кто-то ударялся в неведомые учения. Но были и те, что сохраняли верность свободе изначальной, первообразной. Только теперь это были не прежние романтики и идеалисты, объединенные ностальгией по «оттепели», — это были люди, сердитые глухим, смутным недовольством, сердитые по разным причинам, но единые в самой сердитости, в чувстве недовольства советской страной.
Собирались ли они на маленьких прокуренных кухнях или в тесных полуподвальных кафе, под примитивное бряцанье гитарки или под разговоры, о том, что Бетховен несомненно уступает Малеру как любой представитель широкого искусства представителю искусства элитарного, — заодно вспоминали и о высланных и сбежавших, припоминали расстрел в Новочеркасске, мечтали о переменах и свободах, жаловались на преступное равнодушие «системы» к человеку, на ее нежелание учитывать индивидуальность, на неуважение к личности человека, к его свободе, жаждали справедливости, — жаждали законов и правил, написанных для людей и во имя людей, и в первую очередь, для людей ярких, талантливых, неординарных, словом, для таких, как сами собравшиеся.