Сволочь ты, Дронов!
Шрифт:
А может, и правда пора? Это только внешне ее жизнь кажется красивой. А что на самом деле? Муж — общественное достояние, раздутое имя, цветы тоннами, которые она терпеть не может и даже не забирает домой из гримерки. Квартирка, правда, весьма недурственная, но стоит ли она таких унижений, как сегодня? Деликатесы, дорогущие шмотки. Разве ради них она живет? Да, когда-то Алька действительно мечтала о них, как о самом большом благе в своей жизни. Теперь же поняла, что гораздо важнее всех материальных благ душевное тепло, искренность. Любовь, в конце концов. А где она, любовь?! Где? И кто?! Загоруйко?! Этот напыщенный павлин? Да какой он павлин, с его-то сверкающей лысиной? Он больше похож на старого облезлого павиана. Может, когда-то Алька его и любила, хотя все чаще в последнее время очень сильно стала в этом сомневаться. Разве то, что она испытывала к нему когда-то, можно назвать любовью? А что она вообще знает о любви? Разве она любила когда-нибудь? Разве любила кого-нибудь?!
… Прошло несколько месяцев, возможно, даже год. По крайней мере, Алька очень хорошо запомнила, что опять было тепло. Да, точно, ей как раз исполнилось шестнадцать, ведь в тот день она ходила фотографироваться на паспорт. Значит, первые числа мая. Наложила на лицо, кажется, тонну косметики — так не хотелось на фото выглядеть сопливой пацанкой, так хотелось если не быть, то хотя бы казаться взрослой! А тем более — паспорт. Это ж не халам-балам, это документ, между прочим! Пусть и не на всю жизнь, пусть только до замужества. А может, и на всю — кто знает, выйдет ли она когда-нибудь замуж? И чтобы каждый, кто возьмет паспорт в руки, смеялся над тем, какая Алька была когда-то юная? Да ни за что! К тому же она, наконец, только-только перестала стесняться собственного отражения в зеркале. Всю жизнь считала себя дурнушкой, и лишь теперь, накануне шестнадцатилетия, неожиданно для себя самой обнаружила, что вовсе она и не дурнушка, что при помощи косметики может выглядеть очень даже ничего себе. Одна проблема — как выпросить у матери денег на все эти прибамбасы, при помощи которых можно пусть не менять до неузнаваемости, но существенно корректировать свою внешность? Та ведь упорно не понимала, что и косметика тоже может быть средством первой необходимости. А потому Альке приходилось довольствоваться тем, что Жанка с барского плеча дарила подруге. Скорее даже не дарила, а просто отдавала не столько излишки, сколько остатки.
За прошедшее с первой встречи время Алька еще пару раз встречалась с соседом. Правда, мельком, даже разглядеть его как следует не успевала. Собственно, узнавала его сугубо по росту — такого громилы больше не было не только в их подъезде, но и во всей округе. Зато теперь точно знала, что он никакой не брат, не сват, а именно муж Валентины Дроновой, их соседки. Правда, вместе Алька их ни разу не видела. С Валентиной, вернее с тетей Валей, сталкивалась постоянно: та то из магазина с сумками возвращалась, то с младшеньким ребенком гуляла, кажется, с мальчиком — тому было-то года два, не больше. Старшенькой девчушке, Маринке, было лет восемь, а то и все девять.
Когда мать, немножко раззнакомившись с новой соседкой, сказала Альке, что громила и есть муж тети Вали, ее удивлению не было предела. Хоть и не успела Алька толком разглядеть своего преследователя, но того, что увидела, вполне хватило, чтобы сделать вывод: не пара. Ну разве может быть у тети Вали такой муж? Как бы ни была Алька на него зла по сегодняшний день за прошлогодний случай, но не могла бы утверждать, не покривив душою, что мужичок он плохонький и никчемный. Правда, в мужской красоте она еще совсем не разбиралась, любой, перешагнувший порог двадцатилетия, казался ей перестарком. Да и определять возраст 'на глазок' еще не научилась. Однако прекрасно понимала, что пара из Дроновых получается какая-то неестественная, вроде как за уши, насильно их друг к другу притянули. Как бы ни ненавидела соседа, а понимала, что рядом с тетей Валей он выглядит не просто непревзойденным красавцем, но и, самое для Альки в тот момент страшное и непонятное, не столько мужем, сколько младшим братом. Ведь тетя Валя выглядела ненамного моложе Алькиной матери, а та, как ни крути, уже пенсионерка. Правда, работающая. Нет, тетя Валя определенно до пенсионного возраста еще не дотягивала, но по Алькиным понятиям уже конкретно к нему приблизилась. Муж же был еще довольно молод. Не для Альки, конечно — ей-то все казались стариками. Но если бы можно было поставить рядом тетю Валю и ее мужа, вышла бы полная белиберда. Потому что при наличии хорошего воображения его можно было бы принять даже за ее сына. Без воображения — за брата или племянника. Да, скорее, племянника, потому что братом и сестрой они тоже вряд ли могли бы быть. Потому что тетя Валя была никакая, даже откровенно некрасивая: рябое лицо, круглое и плоское, даже чуть-чуть вогнутое, как тарелка, маленькие глазки без ресниц, рыжие, совершенно незаметные брови, бесцветные узкие губы, столь же бесцветные волосы, забранные бесхитростно в хвост аптечной резинкой. Насчет фигуры, правда, Алька ничего не могла бы сказать, потому что по ее внешнему виду можно было бы утверждать одно — сильно толстой тетя Валя не была определенно. А вот была ли она чуть полноватой или же стройной, а может, даже чересчур худой — вопрос без ответа. Потому что одевалась тетя Валя в очень просторные одежды, да еще обычно подбирала что-нибудь многослойное. Например, чаще всего Алька видела ее в широченной клетчатой юбке до самых щиколоток, толстом свитере, и совершенно невообразимой вязанной безрукавке-жилетке поверх него длиной едва ли не до колена.
Сам же Дронов (имени его Алька так и не узнала) был тете Вале полной противоположностью. Кроме высоченного роста он обладал еще густыми темными волосами, что являлось главной причиной того, что, по Алькиным понятиям, братом и сестрой они никак не могли бы быть. Кроме того, лицо его было в меру вытянутым, а не круглым, как у тети Вали. И уж, конечно, рябым Дронов точно не был. Вот, собственно, и все, что Алька успела в нем разглядеть.
Мать пыталась завести с новыми соседями дружеские отношения, несколько раз заглядывала к ним в гости, порой останавливалась на улице рядом с Валентиной, когда та гуляла с младшеньким. Да как-то дальше этого отношения не зашли. Валентина оказалась довольно замкнутым человеком. На вопросы отвечала односложно: да, нет, не знаю. Охотно говорила только о младшем сыне, Матвейке. Сразу начинала улыбаться, и у собеседника уже не было необходимости тянуть ее за язык. Сама с удовольствием рассказывала, сколько ему лет, месяцев и дней от роду, во сколько месяцев Матвейка пополз, во сколько сел, во сколько проклюнулся первый зубик и прочие никчемные сведения. Об этом уже неинтересно было разговаривать самой Анастасии Григорьевне, Алькиной матери. Впрочем, по имени-отчеству ее никто никогда не звал. До сих пор обращались к ней просто Настя, или Настасья. Или же тетка Настя для тех, кто был существенно моложе.
Отца у Альки не было. Не в данный момент, а вообще не было. То есть по законам биологии его, конечно, не могло не быть. А вот по человеческим понятиям — не было. Даже отчество, как подозревала Алька, досталось ей в наследство от матери — Григорьевна. Довольно нелепое сочетание: Альбина Григорьевна. Да Алька по этому поводу особо не горевала — кто ее по отчеству-то звать станет? Наверняка, как и мать, на всю жизнь Алькой останется. В лучшем случае — Алей. Потом тетей Алей, а в старости — бабой Алей. Веселенькая перспективка. Как ни крути, а яблочку от яблоньки при всем желании далеко не упасть, не откатиться.
И будущее свое Алька представляла приблизительно таким же, как жизнь собственной матери. То есть никаким. Вернее, обездоленным и незавидным. Даже в самом лучшем случае, даже если очень повезет, и возьмет Альку кто-нибудь замуж. Потому что прынца на белом Мерседесе ей не видать, как собственных ушей. Потому что любой прынц с удовольствием женится на прынцессе, а на кой хрен ему бесприданница? Пусть даже в наше время приданное как понятие незаметно превратилось вроде как в пустой звук. Но деньги-то, благополучие, как его ни назови, до сих пор актуальны! Даже, пожалуй, актуальнее, нежели когда бы то ни было ранее. И вот с этой точки зрения у Альки был самый маленький минимум шансов выйти замуж. И в самом лучшем случае — за такого же бедолагу, как сама.
Алька только в самом младшем возрасте задавала матери глупые вопросы об отце. Самую малость повзрослев, поняла все сама. И все материны отговорки, что отец у нее был летчиком-испытателем и погиб при исполнении служебного долга — туфта на постном масле. Потому что даже при очень богатой фантазии, которой Алька к тому же не обладала, Анастасия Григорьевна никак не смахивала на вдову летчика. Да и ни одной фотографии того летчика она не могла предоставить любопытной дочери в доказательство его существования. Стоит ли говорить о том, что никакого военного кителя в доме тоже не имелось? И на кладбище два раза в год они выбирались сугубо на могилку к бабушке, позже — и к дедушке, а вот на отцовскую могилку мать почему-то ни разу Альку не водила. Да даже обстановка в их более чем скромной двухкомнатной квартирке и та кричала о том, что Алькина мать никогда не была замужем. И уже в первом классе Алька поняла, что родила ее мать, что называется, для себя, когда уже не оставалось ни малейшей надежды устроить свою судьбу.
У всех мамы, как мамы. А ее мать, когда в первый раз сходила на родительское собрание, вызвала всеобщие насмешки. Потому что учительница сочла необходимым уточнить при всех:
— Вы — бабушка Рябининой?
— Нет, я ее мама, — тихо ответила Анастасия Григорьевна.
И, лишь только Алька научилась более-менее сносно складывать и вычитать, тут же подсчитала, что мать родила ее в сорок два года. И тянула все шестнадцать лет самостоятельно, невзирая на то, что по возрасту уже давно должна была бы расслабиться и отдыхать на заслуженной пенсии.
Впрочем, сама Анастасия Григорьевна полагала, что не слишком-то она и напрягается. Это раньше было тяжело, когда жив был ее отец. Потому что последние двенадцать лет лежал, сердешный, прикованный к постели. Страшный диагноз не давал даже малейшей надежды на то, что он когда-нибудь встанет. Были у деда парализованы обе стороны, лежал колода колодой, ни перевернуться, ни кружку с водой ко рту поднести самостоятельно. Попросить той же воды и то толком не мог — язык отнялся в первые же минуты болезни, а потому до самой смерти мог выговаривать только четыре слова: 'Да', 'Натя' (в смысле, Настя — дочку звал, а потом и вовсе все у него Натями стали), почему-то цифра 'Три' и самое главное, самое любимое его слово — 'Зараза'. Говорил с трудом, но с видимым удовольствием. С утра до вечера только и слышалось:
— Да-да-да-да! Натя, зараза! Да-да-да-да-да! Зараза!
И на дочку ругался, и на внучку, и на болезнь. Даже на Всевышнего ругался. За то, что не забирал его, за то, что позволил так долго быть обузой себе и близким.
Ухаживать за дедом было нелегко. Это уже потом, когда Алька немного подросла и на нее тоже были возложены определенные обязанности, он из-за долгой болезни худой стал, как скелет, одна только желтая кожа прикрывала ребра. А вот матери на первых порах ох как досталось! Был дед здоровенным, скорее даже толстым. Поди-ка попереворачивай сто двадцать килограммов непослушного бесчувственного тела, поменяй-ка под ним постельное белье, да утку под него подсунь. Хорошо хоть Алька к тому времени самостоятельно стоять и даже топать по белу свету научилась, и мать все внимание переключила на отца, Алькиного деда.