Своя ноша
Шрифт:
Я ждал, что Баженов отойдет в сторонку, даст возможность и мне обнять жену, но он взял ее под руку и повел в свой кабинет, говоря на ходу радостным голосом:
— А теперь, Танечка, ко мне, ко мне… Такое открытие случается раз в десятилетие, и я о нем должен знать все!
В дверях Татьяна обернулась и чуть заметно пожала плечами: мол, ничего не поделаешь, учитель, нельзя ослушаться.
Потом, как бы подбадривая, улыбнулась: потерпи, дружок, скоро досыта наговоримся.
Потерпи, потерпи… А ботинки остались под диваном в кабинете.
По холодящему полу я прошел в кухню и, подобрав под себя босые ноги, устроился на стуле. Меня разбирала досада: Баженов, а не я первым узнал Татьянин голос, Баженов, а не я одевался с такой лихорадочной торопливостью, чтобы выбежать ей навстречу, и теперь опять же он — не я — сидит с ней наедине в кабинете, любезничает, старый хрыч…
Только любовь могла так обострить его слух… Угрожает ли она моему существованию? Может, и не любовь вовсе, а некое отцовское чувство, нередко появляющееся у людей его возраста к молодым способным ученикам? Тогда и беспокоиться не из-за чего. Привязан же он к двум неродным дочерям, почему бы не привязаться и к третьей, чуть постарше их?
Баженов с Татьяной освободились через час. Алевтина Васильевна и Людмила накрыли к тому времени стол. Я сходил в кабинет и обулся.
Потом все мы — и девочки тоже — сидели за столом, пили дорогое вино. Я держал на коленях Маринку, отвыкшую за пол-лета от матери и поглядывавшую на нее с испуганно-радостным любопытством — вроде знакомая, кровная, но боязно.
Баженов, до лоска выбритый, в черном костюме, белой сорочке, походивший сухим лицом и высокой костистой фигурой на пожилого Нансена, молодо блестя светлыми глазами, рассказывал веселые истории, а я смотрел на Алевтину Васильевну, на ее дочерей и пытался понять, подозревают ли они об источнике его вдохновения? Смотрел на Татьяну — сознает ли она, какое чувство витает сейчас над ней? Но на всех лицах — безмятежность и доверчивость, на всех лицах — интерес и внимание к словам рассказчика.
Близко к полудню Баженов вызвал по телефону такси.
В машине Татьяна придвинулась ко мне — в голову ударил лесной запах ее волос, взяла за руку и сказала счастливо:
— Вот мы и одни. Не чаяла, как и выбраться.
А перед моими глазами все еще стоял Баженов, взволнованный, непривычно суетливый.
Я спросил:
— Тебе не кажется, что старик влюблен в тебя?
— Давно знаю.
— Знаешь?! Откуда?!
— Сам открылся.
И во второй раз за день у меня обмерло, остановилось сердце: если бы я не сидел, а стоял, то, наверно, упал бы. Я высвободил свою руку из Татьяниной и теснее прижал к себе Маринку, мне вдруг отчего-то стало жалко-жалко девочку.
— Как открылся? — осипшим голосом спросил я.
— Обыкновенно. Любит. Жить без меня не может.
— А ты?
— Фу, дурачок! Зачем он мне?
Мы замолчали, и, как дым, улетучивалось из машины чувство родности, еще минуту назад связывавшее всех троих — Маринку, Татьяну и меня — в одно целое.
— Послушай, Таня. Это гораздо серьезнее, чем ты думаешь. Старик в тебя по уши… Я сегодня наблюдал за ним. А ты продолжаешь встречаться, ходишь к ним. Боюсь, может плохо кончиться…
— А что я должна делать? Бросить аспирантуру?
— Хотя бы не ходить к ним. А вдруг обнаружится? Как тогда на тебя посмотрит Алевтина Васильевна? Девочки?.. Не простят, возненавидят на всю жизнь. Ведь ты же их попросту грабишь.
— Глупости! Ничего не обнаружится. Баженов — сама сдержанность.
— Хм! Сдержанность! Утром от радости совсем потерял голову, словно мальчишка, прыгал вокруг тебя.
— Да? — удивилась Татьяна, и на ее губах промелькнула удовлетворенная улыбка.
— Чему радуешься? — рассердился я.
— Но я же не виновата, — жалобно протянула она. — Пойми. Мне дороги каждое его слово, каждое замечание. Такого учителя днем с огнем искать не сыскать. Счастье — учиться у него. И вот теперь из-за глупых предрассудков я должна бежать. Нет! Пускай узнает Алевтина Васильевна. В конце концов плевать, что она обо мне думает. Наука дороже мнения малограмотной бабы.
— Разве можно так? Она же твоя подруга!
— Уж не боишься ли ты за самого себя?
— Боюсь. Боюсь, черт побери!
— Фу, все-таки ты дурачок! — Татьяна прижалась щекой к моему плечу и сокровенно прошептала: — Знай, ни тебя, ни эту кроху, — она погладила по голове сидевшую на моих коленях Маринку, — я никогда не посмею предать. Никогда! Слышишь? И выбрось из головы всякие глупости!
… С того памятного дня. прошло почти два года. События дальше не развивались — Татьяна училась, писала диссертацию, никаких кривотолков, взрывов, по-прежнему ходили в гости к Баженовым, и я постепенно привык к двусмысленности нашей семейной дружбы, успокоился, и сейчас мне хотелось успокоить и Алевтину Васильевну — никуда-то Баженов от нее не денется, как и от меня Татьяна, слишком поздно встретились, вернее, слишком поздно Татьяна на свет появилась, но я не имел права что-либо говорить. Хорошо бы я выглядел, если бы разоткровенничался, — чем-то вроде сводника: знал и молчал.
Но одно то, что я и сейчас молчал, не подкрепил ничем подозрений Алевтины Васильевны, чего она, вероятно, втайне боялась, — одно это вернуло ей душевную бодрость. Она припудрила под глазами и повеселевшим голосом сказала:
— Скорее всего, я напридумывала — косые взгляды и прочее. Стариками стали, отлюбили свое… Об одном только прошу вас, Витя: о нашем разговоре никому ни слова. Тем более Татьяне Сергеевне. Еще подумает: подозреваю в чем-то, и перестанет к нам ходить. А она самая талантливая ученица у Глеба Кузьмича. Он нарадоваться на нее не может… Достойного преемника оставит после себя.
— Никому ни, слова, — сказал я, поднимаясь с дивана.
Глава Шестая
Маринка, вытянув ножки, сидела на тахте, листала толстую растрепанную книгу — зоологический атлас, который ей неизменно подсовывала в своем доме Анна Семеновна. Под тяжестью книги, наверно, давно затекли колени, да и просматриваемые в сотый раз цветные изображения кенгуру, жираф, страусов могли порядком надоесть, но Маринка безропотно подчинялась своей участи — воспитанная девочка! — смиренно перелистывала грубые пожелтевшие страницы и лишь время от времени вскидывала на меня озабоченный взгляд, словно спрашивая, так ли ведет себя. В ответ я одобрительно кивал головой. В бабушкином доме только так и надо было держаться — чинно, никаких вольностей.
А мы, взрослые, восседали под разлапистой люстрой, сиявшей во все огни, пили домашнее вино, закусывали домашними соленьями-вареньями и хмуро томились от невысказанного недовольства друг другом.
Эта ужасная люстра висела над моей головой. Она была не то из бронзы, не то из чего другого, поплотнее, только выкрашена под бронзу, и я ни на минуту не забывал о ее тупой тяжести. Сидел, поцеживал вино и с тревогой прикидывал в уме: во что мне обойдется, если она вдруг возьмет и грохнется. Словом, и я чувствовал себя в гостях у родственников нисколько не лучше Маринки: она была придавлена книгой, я — люстрой.